А дальше возникает целая галерея белогвардейских мальчиков, возмужавших в чуждой им и ненавидящей их стране. Виссарион в «Соти». Глеб Протоклитов в «Дороге на Океан». Стратонов в повести
Сей объемный, охватывающий едва ли не весь свод созданного Леоновым список героев продолжает бывший провокатор Грацианский в романе «Русский лес». В последнем случае, конечно же, о прямой автобиографичности речи и идти не может, но этот неистребимый, тайный ужас Грацианского, видного, между прочим, общественного деятеля сталинских времен, Леонову был хорошо знаком.
Грацианский в одном из эпизодов работает в архивах, где, по всей видимости тайно, вырезает из них «лишние» документы.
Доныне в Архангельских архивах хранятся подшивки «Северного утра» с аккуратно вырезанными антисоветскими статьями обоих Леоновых, отца и сына, и порезаны газеты были еще в советские годы. Вряд ли Леонов сам занимался этим; но отношение иметь мог?
Скрытность Леонова в этом вопросе была просто маниакальна: о белогвардейском прошлом писателя не знали его самые близкие люди – к примеру, дочери. Обнаруженные не так давно архивные документы были неожиданностью для всех. Вместе с тем, внимательное прочтение произведений Леонова дает понять, с каким самозабвенным и жутким наслаждением он дергал судьбу свою за ус.
И вот для Сталина все это тайной могло и не быть.
Имя Леонова он знал давно.
Еще в 1925 году в присутствии Сталина председатель РВС СССР и нарком по военным и морским делам Михаил Фрунзе делал доклад на Политбюро о литературе. О Леонове он отозвался восторженно и провидчески: «Это будет крупная литературная величина». Надо сказать, у военного наркома и, кстати, заступника Сергея Есенина был отменный литературный вкус.
В том же 1925 году докладывал на Полютбюро и сам Сталин: его выступление было посвящено журналу «Красная новь», где Леонов уже опубликовал своих «Барсуков».
Леонов говорил, что в сталинской личной библиотеке кто-то видел черканый-перечерканый экземпляр «Вора». В наши дни книжку со сталинскими пометками обнаружить не удалось, однако доподлинно известно то, что Сталин Леонова читал.
К 1932 году в голове Сталина сложилась новая и неожиданная для многих картина литературного процесса. Началось все с постановления ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», когда был распущен РАПП – организация, пытавшаяся в ультимативной форме единолично руководить литературой и по своим лекалам править «попутчиков».
В этой ситуации Сталин начинает присматриваться к самым важным из них: насколько крепки они, насколько преданы делу большевизма, насколько полезны могут быть – Алексей Толстой, Булгаков, Пастернак, Всеволод Иванов, Леонов…
Найти среди них людей с идеальным прошлым было непросто, а возможно, и ненужно. Куда важнее и нужнее чистопородного догматика – талантливый «попутчик» с червоточинкой. Потому что сам он про эту червоточинку помнит, вину свою знает и всегда может быть уверен, что ему есть за что снять голову с плеч.
Именно такие литераторы и собрались у Горького 26 октября 1932 года на Малой Никитской. Пообщаться со Сталиным и несколькими членами Политбюро пригласили сорок три литератора.
Встрече с «попутчиками» предшествовало общение с писателями-коммунистами, где Сталин подверг жесткой критике за самоуправство и зазнайство распущенный уже РАПП и, кстати, помянул имя Леонова: «Ваши неправильные установки в этих вопросах вы так вдолбили в головы писателей, что буквально сбиваете их с толку. Леонов, например, просил меня сказать: нет ли, не знаю ли я такой книги о диалектическом методе, по прочтении которой сразу можно было бы овладеть этим методом. Вот до чего вы забили головы писателям вашим неправильным схоластическим толкованием применения законов диалектики к творчеству писателя. Вы забыли, что знание этих законов дается не сразу и в применении к творчеству художественных произведений не всегда было обязательно».
И вот – «сбитые с толку» собрались отдельно. Критик Корнелий Зелинский оставил записки об этой встрече.
«На диване в библиотеке Алексея Максимовича сидели и беседовали Вс. Иванов, Вал. Катаев, Л.Леонов.
Они говорили и спорили о широко известном коринском портрете Алексея Максимовича, изображенного во весь рост, в пальто, с палкой, на фоне соррентских гор. Портрет висел тут же».
Вышел Горький, со всеми поздоровался «довольно холодновато». Леонов его останавливает, о чем-то говорит с ним: может себе позволить запросто общаться с классиком.
Появляются Сталин, Ворошилов, Молотов, Каганович, Постышев. Зелинский отметил, что все усталые и явно недосыпающие ночами.
Горький выступает с приветственным словом. Следом берет слово Авербах, «говорит, как всегда, резким, отчетливым голосом. Гладкие, быстрые формулировки. Признание за РАПП ошибок, которые поправила партия».
Сталин над Авербахом откровенно подшучивает.
Поднимается Лидия Сейфуллина и начинает ругать рапповцев, обвиняя их, что они по сей день травят писателей. Вот, к примеру, Тынянова затравили до такой степени, что он начал слепнуть.
Вступает Вс. Иванов:
«Меня вот огорчила Лидия Николаевна Сейфуллина. <…> РАПП и раньше, несмотря на свои ошибки, принес нам всем пользу. Вот меня, например, РАПП бил два года, и ничего, кроме пользы, от этого не вышло. Я человек крепкий».
Здесь Сталин засмеялся и сказал через стол Леонову, что Иванов себе цену набивает.
Леонов выступал следом, говорил в своей манере: неопределенно и словно бы нарочито неопределенно. Сказал, что «трудно и ответственно быть писателем, не обладая информацией о жизни страны». По мнению Зелинского, «Леонов намекал на осведомительные сводки, которыми пользуются члены Политбюро».
После официальной части все выходят покурить, пообщаться. Зелинский опять замечает, что Сталин разговаривает с Леоновым.
Заходит речь «о материальной базе, – вспоминает Зелинский, – Леонов рассказывает, с каким трудом писателям приходится получать дачи».
«Сталин дачи и вообще “базу” обещает и между делом говорит Леонову: а вот дача Каменева освободилась, “можете занять”».
Зелинский утверждает, что «зловещий смысл этих слов» до слушателей не дошел.
Позже на эту историю с каменевской дачей много ссылались, иногда с недоброй усмешкой: вот-де Леонов едва не перебрался в дом смертника.
Но в те дни, заметим мы, всё еще не было столь трагично. Да, Каменев был в 1927 году исключен из партии, затем восстановлен и вновь исключен. В 1932-м его отправили в ссылку в Минусинск, но убивать Каменева пока никто не собирался, и до начала большого террора было еще несколько лет. А ссылка – ну что, в России этим мало кого можно было напугать. Не такой уж зловещий смысл, в общем.
Леонов ответил, что не хочет быть связан с именем Каменева.
– Я тоже так думаю, – ответил Сталин.
На дачу Каменева в итоге въехал Исаак Бабель. Леонов же получил спустя три года самый захудалый участок в Переделкине: едва ли не на болоте…
Закончился перекур, начался обед. Леонова усаживают ровно напротив Сталина, рядом с Фадеевым. Все выпивают, немного поют, читают стихи.
Потом выступает Сталин и в числе прочего говорит о том, что и стихи хороши, и романы, но лучше все-таки – пьесы: «…пьесы сейчас – тот вид искусства, который нам нужнее всего. Пьесу рабочий легко просмотрит. И через пьесы можно сделать наши идеи народными, пустить их в народ».
Несмотря на несколько небольших эксцессов, вечер закончился весело и дружественно; Зелинский вновь отметил, что под конец встречи Сталин много общался с Леоновым и Авербахом.
Леонов, как мы видим, тоже испытывал человеческий интерес к общению с вождем. В отличие от, скажем, Шолохова, который, напротив, по воспоминаниям Зелинского, на той встрече держался особняком. А когда Сталин заговаривал о Шолохове, тот все время будто бы норовил избежать этого внимания. Но, к чести Леонова, ни тостов, ни славословий в честь вождя он не произносил ни в тот день, ни во время других встреч.
Стоит добавить, что впоследствии был расстрелян каждый четвертый участник этого знаменательного события. Оставшиеся в живых вспоминали потом, что убили и всех тех, кто поднимал за вождя бокал, и тех, кто пытался спорить с ним.
В том, 1932-м, Леонов переживает очередной подъем: он избран в состав секретариата МОРП (Международного объединения революционных писателей), у него за год выходит девять книг, в том числе два издания «Соти», два издания «Саранчуков», «Барсуки», «Вор», «Белая ночь», «Избранные произведения»…
Но этот подъем – накануне большого обвала.
Незадолго до писательской встречи со Сталиным, в сентябре 1932-го, «Новый мир» закончил публикацию романа «Скутаревский».
Леонов многого ждет от этой книги, внешне апеллирующей к насущной повестке дня, а именно – к прошедшему в 1930 году процессу Промпартии, уже упомянутому нами.
В романе Леонова действует ученый – интеллигент старой закалки, принявший советскую власть; и вредители, напомним, тоже появляются.
О сомнениях Леонова в массовости вредительства мы уже писали; но по сути это не столь важно. Важно то, что в случае с романом «Скутаревский» Леонов переиграл самого себя. Скорее всего, он втайне надеялся, что у него пройдет тот же финт, что и в случае с «Сотью», с «Белой ночью» и «Саранчой»: он вновь напишет все, что ему нужно, отчасти одев свои апокалипсические видения в весьма условные соцреалистические одеяния, – но вот не получилось.
Начала складываться парадоксальная ситуация: если за «Барсуков», за «Вора», с их порой нарочитой антисоветчиной, его и хвалили, и ругали примерно в равной степени, то за самые – по крайней мере внешне – советские вещи его начнут бить.
Финал 1932 года и наступивший 1933-й принесли писателю немало огорчений. И не только ему. Юрий Олеша отметит в дневнике: «Литература кончилась в 1931 году. Я пристрастился к алкоголю…» Леонов вытянул еще год, до 1932-го, но далее ему предстояло перенести такие удары, которых он избежал бы, если б просто замолчал. Но ему не молчалось.
Его начнут хлестать критической розгой незадолго до Нового, 1933, года. Близкие писателя помнят, что новогодняя ночь в том году была и печальна, и томительна.
«…Страна ждет сверкающих и высоких произведений»
Застрельщиком выступил академик Алексей Николаевич Бах, биохимик, народоволец, затем эсер, достаточно быстро пришедший к большевикам, еще в 1920-м создавший Биохимический институт Наркомздрава, с 1928-го возглавляющий Всесоюзную ассоциацию работников науки и техники, с 1929-го являющийся академиком АН СССР. В общем, весомая фигура – и едва ли с этой стороны ждал удара Леонов.
Тем не менее «Литературная газета» 29 октября 1932 года (то есть всего через три дня после встречи писателей со Сталиным у Горького) вышла со статьей Баха на первой полосе – «Наше слово о литературе». Журнальная публикация романа на тот момент еще не завершилась – но критикам уже не терпелось.
«…Произведение растянуто, – пишет Бах. – Мы, люди науки, привыкли мыслить более конкретно и четко, поэтому требуем от литературы такой же ясности.
Как мне кажется, Леонов в “Скутаревском” неясно отметил те этапы, которые характеризуют историю нашей интеллигенции. <…>
С одной стороны, успех пятилетки, яркая насыщенность многих лет социалистического строительства, с другой – мировой кризис на Западе, который даже у сторонников западной буржуазии поколебал веру в целесообразность и жизненность капиталистического строительства, – все это привело к большим сдвигам, заставило интеллигенцию многое пересмотреть, многое отбросить, многое принять.
Вот эти две основные причины <…> Леонов не отобразил с достаточной яркостью в своем “Скутаревском”».
В том же номере продолжает тему критик Иван Анисимов. Из приличия приподняв на мгновение шляпу пред автором обсуждаемого романа («…крупная вещь большого советского художника сосредоточит на себе пристальное внимание…»), Анисимов сразу приступает к делу: «Первое, что бросается в глаза, требует своего объяснения, – это достаточно резкая диспропорция между масштабами замысла, между темой, которую берет роман, и тем, что представляет собой целое “Скутаревского”. Леонов написал роман мрачного колорита, с придавленной перспективой…»
И ведь правду пишет! Едва ли Леонов хотел подобное читать о себе, но колорит-то, да, мрачный.
«Как же получилось, – всплескивает руками Анисимов, – что художник, искреннейшим намерением которого было дать правдивую картину нашей действительности, пришел к итогам “Скутаревского”?»
Ответ тут, конечно же, сформулирован в самом вопросе: у Леонова действительно было «искреннейшее намерение дать правдивую картину» действительности – так он и приходил к итогам почти всех своих текстов.
«Перед автором “Скутаревского”, – продолжает Анисимов, – был замечательный путь, продиктованный действительностью. Но он не вступил на него. <…> Его Скутаревский гораздо более походит на чудаковатых, взлохмаченных и темных профессоров старой Москвы, столь беспощадно изображенных в воспоминаниях Белого, чем на ученого, строящего социализм. <…>
Он погрузил Скутаревского в мещанское болото. После этого становится естественным, что роман не показывает настоящей перестройки интеллигента, а значит, и не решает своей основной задачи. Фигура Скутаревского оказывается однобокой, искривленной, приплюснутой».
Особенно красочно смотрится определение «приплюснутая фигура». Не беремся судить о стиле совкритиков, но вот с классовым чутьем у них точно было все в порядке.
«Мы с удивлением наблюдаем, – восклицает Анисимов, – как он [Леонов] занимается довольно злым развенчанием Скутаревского именно за смелость его мысли. Его изобретение оказывается “фокусом, который стоил громадных денег”, “решением несбыточной темы”. После неудачи своего первого опыта Скутаревский начинает сомневаться в правильности “тех путей, по которым доныне деспотически вел свою науку”. Неудача опыта изображена Леоновым как разгром Скутаревского. Там, где было естественно ожидать нового прилива “искательской ярости”, и нового творческого энтузиазма, и новой поддержки советской страны, автор романа видит лишь паническое отступление».
И даже то, чем Леонов, возможно, хотел спасти свою книгу – появлением в романе вредителя, – тоже ставится ему в вину.
«“… В судорожной истерике последних дней” сына Скутаревского Арсения, ставшего вредителем, Леонов “возобновляет” свое старое знакомство с Достоевским. “Психологические пейзажи”, нарисованные здесь автором “Скутаревского”, полны надрыва, мрака, безысходности и во многом определяют основной тон книги».
«От Леонова страна ждет сверкающих и высоких произведений…» – так завершает свою статью Анисимов. В том смысле, что это вот у вас не сверкает, посему – заберите обратно.
И дальше покатился каток по Леонову.
Г.Мунблит в той же «Литературке», как и предыдущий оратор, начинает за здравие и спустя две строки в изящном кульбите переходит к заупокойным рассуждениям: «Основное качество романа, не вызывающее сомнений, – его правдоподобие. <…> И, вместе с тем, отдельные образы, да и весь роман в целом оставляет впечатление фальши».
О, как читал всё это Леонов, за голову хватаясь, само имя, скажем, Мунблита повторяя как ругательство.
Надо осознавать к тому же, какое значение имело тогда печатное слово: люди истово верили ему, зачастую оно звучало как резолюция высших инстанций, как диагноз и даже как приговор: «В газете пропечатано, смотри!»
«Образ Скутаревского, – сообщает Мунблит, – двойственен и двойственен противоречиво.
С одной стороны – это специалист, большой мастер своего дела, знающий себе цену, сознательный строитель социализма. <…> С другой – это колеблющийся интеллигент, без места в жизни, без сознания верности избранного им пути. <…>
В Скутаревском, – заключает Мунблит, – воплощены две основные тенденции, под влиянием которых происходит в наши дни расслоение интеллигенции. Тенденции эти противоположны, несовместимы. В романе же Леонова грань, проходящая через расслаивающуюся социальную категорию, резко отделяющая одну ее часть от другой, стерта. Ибо здесь один человек совмещает в себе полярные эти тенденции».
Неизвестно, догадывался ли Мунблит о том, что человеческая душа, характер человеческий вообще не являются некоей цельной и одномерной субстанцией; равно как и о том, что достаточно точно подмеченная противоречивость Скутаревского являлась отражением внутренних сомнений самого Леонова.
Скорее всего, ни о чем таком Мунблит не думал, посему самоуверенно утверждал, имея в виду советских ученых, да и просвещенную советскую интеллигенцию вообще: «Люди этого типа попросту умнее Скутаревского. И писать о них – дело более тонкое и сложное, чем представляет себе Леонов. <…>
Образ Скутаревского не продуман, не раскрыт и не показан читателю. Он ложен и мертв в романе Леонова, этот образ, или, вернее, его попросту нет здесь, ибо традиционная фигура мятущегося интеллигента с мочальной бородой и в запотевшем пенсне, наделенная здесь внешними атрибутами великого ученого, не воспринимается как реальность, как правда, как образец подлинного писательского проникновения в суть вещей. Она здесь самозванна, эта фигура.
И печальнее всего, что в самозванности своей она в романе не одинока.
Самозванцев в романе несколько, и нужно сказать, что играют они свои роли далеко не блестяще.
Помощник Скутаревского – коммунист Черимов, коему надлежит представлять в романе возникающую пролетарскую интеллигенцию, – стоит в первом ряду.
Характеризуется он следующим образом. По поводу сделанного им изобретения газеты… “приводят краткую, но поучительную биографию молодого ученого, украшенную, правда, не перечислением научных работ, а указанием на количество его общественных нагрузок”.
В суждениях и взглядах своих Черимов предельно “ортодоксален”. Так, “он повсюду отстаивает взгляд, что под всяким изобретением должна подписываться вся масса сотрудников, а не один только его вдохновитель”, не только пропагандируя этим систему обезлички, но и обнаруживая трогательную неосведомленность в технике изобретения, где в его представлении действует какой-то “вдохновитель”. О нем сообщается также, что “всякую истину он принимал в строгой зависимости от ее резонанса во мнении масс”, что ему “никогда не удавалось больше получаса в месяц выкроить на любовь” и что в науке он всегда отдавал предпочтение насущному перед грядущим. Словом, характеристика ему дана всесторонняя и исчерпывающая. Перед нами законченный тип скучного, неумного “человека в футляре”, возведенного в идеал и представляющего в романе Леонова новые кадры пролетарской интеллигенции – веселых, умных, работоспособных людей.
Рядом с Черимовым, но в ином плане, чем он, подана в романе комсомолка Женя – предмет запоздалой страсти профессора Скутаревского. Девушка эта (тип подруги художников с Монпарнаса) лишена каких бы то ни было стремлений, побуждений, замыслов».
И так на целую полосу. «Надуманный, ложный роман» – вот резюме Мунблита.
Справедливости ради надо сказать, что рядом со статьей Мунблита есть отзыв упоминаемого нами в прежних главах критика Нусинова – вполне сдержанный и скорее приветствующий новый роман Леонова. Мало того, здесь же опубликован отрывок из пьесы «Скутаревский», которую Леонов начал готовить для Малого театра сразу по окончании романа.
Однако главная тональность уже была задана, и пошла кочевать по страницам едва ли не всех крупнейших изданий страны. Хлестали с оттягом: одни работали за идею и кожей чувствовали чужака, иные мстили Леонову за ранний успех, за десятки отлично раскупавшихся переизданий, за многочисленные к тому времени переводы на иностранные языки, за любовь Горького, за внимание Сталина, за ту сложнообъяснимую степень свободы, которую позволял себе в своих текстах Леонов.
Критика была непрестанной.
Вероятно, в те дни Леонову впервые пришла в голову мысль написать Сталину. Уже тогда писатели начали понемногу применять этот действенный способ спасения: кто, если не вождь, услышит, кто, если не вождь, поймет. Не так давно, 28 марта 1930 года, Михаил Булгаков обратился с письмом «Правительству СССР», и Сталин перезвонил литератору 18 апреля того же года. Случай Булгакова, известный в писательской среде, был далеко не единственным.
Но тут в семье Сталина случилась трагедия, которая отмела любые мысли о возможности послания. В ночь на 9 ноября 1932 года жена генсека, Надежда Сергеевна Аллилуева, покончила с собой. Ей было всего тридцать лет.
Причина ее смерти, конечно же, не называлась, хотя слухи о самоубийстве ходили.
Сталин действительно переживал гибель жены и до конца своих дней держал на видном месте ее фотографии: и в кремлевской квартире, и на даче. По ночам иногда просил шофера без лишнего шума отвезти его на Новодевичье кладбище к ее могиле и сидел там подолгу.
Спустя неделю после смерти Аллилуевой, 17 ноября, «Литературная газета» публикует письмо следующего содержания:
«Дорогой т. Сталин!
Трудно найти такие слова соболезнования, которые могли бы выразить чувство собственной нашей утраты.
Примите нашу скорбь о смерти Н.С.Аллилуевой, отдавшей все силы делу освобождения миллионов угнетенного человечества, тому делу, которое вы возглавляете и за которое мы готовы отдать свои жизни, как утверждение несокрушимой жизненной силы этого дела».
И подписи: Леонид Леонов, Инбер, Никулин, Никифоров, Шкловский, Олеша, Вс. Иванов, Лидин, Пильняк, Фадеев.
Под общим посланием – отдельное соболезнование от Бориса Пастернака: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник – впервые. Утром прочел известье. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел».
(Как пример нездорового казуса отметим, что в том же номере, на той же странице, но чуть ниже опубликован шарж на Михаила Зощенко, украшенный хохочущими и умильными рожами его героев.)
Есть некоторые основания предположить, что инициатором написания общего соболезнования (и автором текста – по крайней мере, первоначального его варианта) выступил именно Леонов: иначе с чего бы его фамилии стоять первой. Тем более что и по статусу он и Фадеев в числе подписавших были на тот момент самыми весомыми фигурами. Впрочем, никаких документальных подтверждений нашему предположению нет.