Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Подельник эпохи: Леонид Леонов - Захар Прилепин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

При том, что самого Воронского деятели РАППа считали буржуазным перерожденцем. Так, И.Вардин говорил в те годы: «Наш главный критик, как известно, – тов. Воронский. Но заявляю категорически, что Воронский – критик не большевистский. У него нет марксистского подхода к разбираемому произведению…»

И вот для такого, самых широких взглядов критика, как Воронский, Леонов даже не попутчик.

Схожий взгляд был и у наркома просвещения Анатолия Луначарского. «Леонов, – писал он, – несмотря на свои молодые годы, конечно, крупнейший писатель современной России. За таких людей придется выдержать немалую борьбу. Две души живут в их груди».

Какие именно «две души», Луначарский не поясняет, но догадаться можно. Одна – казалось бы, способна принять революцию, вторая – явно реакционна.

Леонова еще надо учить, уверен Луначарский, потому что это молодое дарование явно не может «быть квалифицированным, как зачинатель коммунистической литературы» (Луначарский А.В. Тезисы о политике РКП в области литературы. 1925).

В эмиграции, напротив, ненавидя все большевистское, многие считают Леонова почти за «своего». К тому же само существование Леонова знак для них, что «там», за красным кордоном, еще есть литература.

Первый критик эмиграции Георгий Адамович уверенно пишет: «Конечно, ни Бабель, ни Всев. Иванов, ни Булгаков или Федин не могли бы написать “Вора” – или подняться до художественного уровня этого романа. Среди “молодых” у Леонова сейчас соперников нет».

Забавно, что в этом сходятся и Луначарский, и Адамович.

В Советском Союзе об отношении эмигрантов к Леонову знают. «Петушихинский пролом» не случайно был перепечатан в эмигрантской прессе (Воля России. 1925. № 1–2) – ставил на вид официальный критик Нусинов.

Однако очевидный талант перемалывает пока все упреки.

Даже на роман «Вор» некоторые рапповские критики отреагировали благосклонно. Заместитель ответственного редактора журнала «На литературном посту» Владимир Ермилов, высказываясь о социальном заказе и о том, что он «правильнее всего формулируется сейчас властным, раздельным требованием: че-ло-ве-ка!..», – неожиданно вспоминает о Леонове. «Молодой и едва ли не самый глубокий писатель из попутчиков – Леонид Леонов – взял на себя задачу показать человека, – утверждает Ермилов. – Если у других писателей эта задача выступала как побочная (человек – придаток мебели у Пильняка), то для Леонова именно человек и есть главное, основное, единственно ценное…»

Отзыв, как видим, и положительный, и весьма неожиданный, учитывая отношение «напостовцев» и рапповцев к «попутчикам». Далеко не все разделили мнение Ермилова, но Леонову, очевидно, везло: за такие тексты, что он создавал, иному литератору голову бы с плеч сняли, а его все еще, хоть и через раз, хвалили.

Работал тогда Леонов фанатично: «чувствовал, что разговариваю с небом», – так объяснит он свое состояние позже. Настолько велика была нагрузка и настолько сильна душевная зацепка за главную его пожизненную тему, что после завершения «Вора» у Леонова снова приключилась беда с руками. Если после «Барсуков» онемели кисти, то после «Вора» на несколько недель отнялись руки по локоть.

Пережив жуткое недомогание, Леонов снова принялся за писательство.

Но при этом догадывался, к т о ему отвечает и наказывает его за кромешное сомнение в человеческой породе.

«В средине двадцатых годов я раза четыре подряд заладил ездить по весне в Загорскую лавру, – запишет Леонов в дневнике спустя годы, – все хотелось наглядеться на рублевскую Троицу. Знаменитая святыня помещалась в маленькой, дальней, Троицкой – кажется, церкви, совсем близко от раки преп. Сергия, справа от царских дверей. В храм доступа посторонним не было, только по служебным делам. Останки Сергия, несколько темных костей, беспорядочно валялись на лиловом выцветшем атласе, под стеклом, как их оставили после просветительно-милицейского обследования, надо полагать».

Но, находясь в святых (и оскверненных!) местах, Леонов убеждался лишний раз в том, насколько слаб и никчемен человек.

Однажды он особенно долго пробыл в лавре, застоялся там, задумался.

«Когда ноги порядком подзастыли, – записывал Леонов, – мы пошли вон из каменного холодца, погреться на воздухе. Водил меня по ризницам и тайникам старик Олсуфьев, тогдашний заведующий Лаврой – из прежних, судя по глазам, – познавший юдоль жизни: не помню уж, кто познакомил меня с ним.

Там, снаружи, справа от алтаря, у южной, видимо, стороны, мы застали сценку – она запомнилась мне на всю жизнь. Острый запах подсказал заранее, что здесь мочились прохожие, – судя по верхним зеленоватым потекам, иные достигали рекордной высоты. (В Загорске живут всё больше русские.) Как раз по ту сторону запоганенной стенки находилась рака Сергия. В натекшей луже, коленями в самую талую смердь, молилась рослая, очень строгая, не иначе как мать детей, женщина из посторонних; она вовсе не заметила нас, мы тоже понеслышней скользнули мимо, не обмолвившись ни словом».

Кажется, что пафос этих горестных замет заключается не столько в ужасе от безбожных последствий социального поворота, сколько в печали об исходе русского национального характера. Ведь это русские так делают, русские!

Как же поправлять это всё?

В 1927-м Леонов только-только начал писать «Соть», еще не зная, каким будет роман. Скажем точнее: менее всего он собирался писать книгу советскую. Скорее, он намеревался вбить хоть одну скрепу в свое миропонимание, чтоб было за что удержаться. «Вор» такой скрепой, даже с первым, отчасти лубочным и поспешным, финалом, конечно, не был. Новый роман – с коллективным героем, с картинами гигантского человеческого переплава – мог убедить в первую очередь самого автора в осмысленности и человеческой истории как таковой, и русской судьбы.

Леонов обрастает новыми знакомствами, становится писателем не только обсуждаемым, но и, прямо скажем, популярным. Книги его переиздаются ежегодно и раскупаются легко. Многие коллеги на Леонова смотрят и с завистью, и с раздражением.

Двадцать первого февраля 1927 года Леонов в числе немногих гостей приглашен на юбилей «Красной нови».

Празднование пятилетия журнала было актом политическим: Воронский должен был утвердить свои позиции. Не сказать, что это у него получалось в последнее время. Фраза Иллариона Вардина, влиятельнейшего литературного политика, секретаря РАППа, соредактора журнала «На посту», вынесенная в заголовок его очередной журнальной статьи «Воронщину необходимо ликвидировать», в сущности, все объясняет.

Действие происходило вечером в Доме Герцена, из партийного руководства был Карл Радек, из числа литераторов Вересаев, Гладков, Пильняк, Бабель…

Редактор «Нового мира» Вячеслав Полонский писал в дневнике, что на банкете Леонов опьянел сразу, «бурно и размашисто».

Видимо, зная о своей пагубной привычке пьянеть глубоко и шумно, Леонов со временем вообще перестанет «злоупотреблять».

Тем более что взаимоотношения в литературном мире скоро достигнут накала необыкновенного, и Леонову придется во всем этом некоторое время участвовать.

Глава шестая Теплопожатие: Леонов и Горький

Прибытие

Леонов говорил: «Горький жал руку Толстому, Толстой – Тургеневу, Тургенев – Гоголю, Гоголь – Пушкину… Так и шло в русской литературе это теплопожатие. Мне Горький жал руку, и я ценил это».

Впервые Горький пожал руку Леонову в июле 1927 года в Сорренто.

Леонов недавно из России ехал через Германию и Австрию с молодой женой, красивый, стройный, кареглазый, двадцативосьмилетний.

Визы на выезд получили очень быстро, просто пришли в итальянское посольство и сказали: «У нас приглашение от Горького». В ответ им: «Хорошо, посидите». И вскоре вынесли необходимые документы.

Дорога до Сорренто, конечно, утомила.

Сначала грохочущий и гулкий Римский вокзал. Потом допотопный, медленный, ночной поезд до Неаполя, спали с женой друг у друга на коленях, по очереди. В пять утра в окне показался Везувий. Леонов «почтительно догадался» (его формулировка) об этом по облачку над горой.

Куда опаснее Везувия оказался сосед в черной рубашке. В Италии уже Муссолини, и черные рубашки в моде. Молодой фашист заинтересовался, куда едет Леонов.

– В Сицилию? – почему-то настаивал он.

– В Неаполь, – отвечал Леонов, пытаясь на доступном ему французском объяснить, зачем вообще он оказался в Италии.

Выяснилось, что в Сицилии находился лагерь интернированных антифашистов, и чернорубашечник был уверен, что чете Леоновых надо именно туда. Даже вызвал полицейского.

Разобравшись в ситуации, офицер полиции на всякий случай проводил Леоновых от Неаполя до Кастелламаре: а то вдруг большевистской пропагандой займутся гости. Но при этом тащил на себе вещи Леоновых – такая вот обходительная полиция.

Из Кастелламаре на неспешном трамвайчике до Сорренто. И потом мимо маслин, агав и виноградников пешком – недалеко, минут пятнадцать.

Несносная жара и белая пыль. Пыль напомнила Леонову Гражданскую войну, 1920 год, дорогу из Тяганки в Берислав. Он к тому же был в плотном шерстяном костюме, а поверх него добротный макинтош на подкладке. Все это можно было, конечно же, снять, но положить некуда – в чемодан не умещалось. Пришлось нести на себе, изнемогая. (В чемодане, надо сказать, лежал клетчатый демисезон – тот самый, из романа «Вор». Леонов его купил в подражание Фирсову, своему двойнику; так вот герои действуют на их создателей.)

После грохота Римского вокзала, поезда до Неаполя, грохота трамвая полное безмолвие отеля «Минерва», где поселилась чета Леоновых, было поразительно.

Потом догадались, что близкое море глушит почти все звуки, кроме недалекого ослиного крика.

А поначалу подумали, что они тут единственные постояльцы. От удивления разговаривали шепотом. Постояльцев действительно не было. Только Валентин Катаев с женой: все они приехали вместе.

Отель стоял ворота в ворота – через дорогу – с виллой Горького. В «Минерве» постоянно останавливались его гости.

Первым делом Леонов кинулся умываться, мыть свои замечательные волосы: все фото тех лет запечатлели его густой чуб.

Стоит над тазом с водой, мылит голову, и тут голос:

– Посмотрим, что такое за Леонов. Давайте знакомиться.

Высокий, чуть сутулый, рыжеватые усы, две внятные морщины у бровей, неизменная слеза в глазу – это Горький. В рубашке, которая еще будет упомянута. На ногах мягкие туфли.

Наверное, Леонов спешно вытер руку о полотенце – подал Горькому. По лицу – с черных, вьющихся волос, текут капли.

У Леонова крепкая ладонь мастера, чуть, от воды, влажная. У Горького цепкие сухие пальцы. Вот вам теплопожатие… Донесли от Пушкина.

Мы сказали: был Катаев. Остановимся здесь на минуту.

Хотя они приехали вместе, близки Леонов с Катаевым не были. Ни в 1927-м, ни позже.

Быть может, поначалу их ничего не сближало как писателей.

В 1927 году Катаев еще не стал автором великолепных своих «мовистических» повестей, навеки поместивших его в пантеон русской литературы. Пока он автор нашумевших в 1926-м «Растратчиков» и юмористического романа «Остров Эрендорф». Леонову такая проза кажется чуждой.

И все-таки: два больших писателя. Катаев, как и Леонов, почти ровесник века – он прожил без малого девяносто лет, родившись в 1897-м. Пересекались сотни раз. Еще до Сорренто виделись в редакции «Красной нови». Встречались в 1925-м на квартире у писателя Всеволода Иванова, с которым оба были дружны: там часто собирались Бабель, Пильняк, Мариенгоф с женой, актрисой Никритиной, Буданцев, заходил нежданный, подурневший Есенин.

Потом была эта совместная поездка за границу, и так далее: встречались позже у Горького; часто сидели вместе в президиумах писательских съездов. Есть даже совместная фотография Леонида Леонова с Всеволодом Вишневским, Борисом Горбатовым и Валентином Катаевым в президиуме на собрании писателей в Доме ученых в 1946-м.

Но вообще они, как правило, делали вид, что друг друга не замечают.

Леонов, к примеру, ни слова не сказал про Катаева, уже когда набрасывал несколько заметок о Горьком в том же 1927 году.

Что-то сразу у них не заладилось.

А потом выливалось в какие-то нелепые, а то и подлые истории.

К примеру, в 1938-м Леонов пережил один из моментов наивысшего своего успеха. В один день, 6 мая, состоялись премьеры его пьес сразу в двух театрах: во МХАТе – «Половчанские сады», в Малом театре – «Волк». Такое случается крайне редко: Леонов знал только один подобный пример – с Оскаром Уайльдом. Но вскоре после премьер появляется разгромная, унизительная статья Катаева.

Другой случай. В марте 1962 года Корней Чуковский записал в дневнике, что Катаев встретил его сына Колю «и сказал ему, будто найдено письмо Леонида Леонова к Сталину, где Леонов, хлопоча о своей пьесе “Нашествие”, заявляет, что он чистокровный русский, между тем как у нас в литературе слишком уж много космополитов, евреев, южан…».

Вообще, это все в духе склонного к нехорошим мистификациям Катаева (он, кстати, по крови русский). Во-первых, письма такого просто нет. Во-вторых, история, выдуманная Катаевым, нелепа не только потому, что Леонов был крайне щепетилен в национальных вопросах, но и по той причине, что судьба «Нашествия» и так сложилась крайне удачно. (Кстати, подобное письмо – о «южанах» – существовало, но написали его Фадеев, Сурков и Симонов, и в 1949-м, а затем второе, в 1953-м.)

«Этот тип выжал из знакомства с Горьким всё возможное», – мимоходом брезгливо бросит Леонов о Катаеве много лет спустя.

Как начиналось

Впервые имя Леонова Горький услышал, вернее, прочел в письме писателя Вениамина Каверина в 1923 году. Каверин тогда поставил Леонова в странный ряд – Лунц, Антокольский – и сказал, что эти люди станут «почвой» для новой литературы.

В июле 1924 года Горький в письме Константину Федину спрашивает о Леонове: «кто такой?».

«Я не знаю его, – отвечает Федин, – Всеволод (Иванов. – З.П.) говорил, что он – славный парень. Вышло три его книжки – “Петушихинский пролом”, “Туатамур” и “Деревянная королева”. Первая сказ. Вторая повесть о Чингисхане, сделана очень хорошо: рассказ о России, какой ее нашел азиатский победитель, – его словами, сквозь его глаза. Третья – в духе Гофмана, но слабо. Знаю еще о Леонове, что он – зять Сабашникова и что – поэтому – все его книжечки роскошно изданы».

В 1924-м у Горького отношение к Леонову двойственное. То, что он к тому времени прочел у Леонова, слишком напоминало Замятина (в котором Горький уже разочаровался) и Достоевского (с которым Горький всю жизнь внутренне спорил).

«Леонова я читал две вещи, – пишет он Федину в том же июле, – Ковякина и “Конец лишнего человека”».

На самом деле повесть называется «Конец мелкого человека» – но оговорочка Горького важная: так сказать, в память о русской литературе XIX века, которая извелась по «лишним людям». Другой вопрос, что для Леонова нет никаких «лишних» людей, по крайней мере, в классическом русском понимании, – его куда больше занимает «лишнее» человечество, но Горький пока об этом не догадывается.

«Ковякин – это все еще “Уездное”, – пишет Горький дальше. – “Конец” – это очень Достоевский». И тем не менее добавляет: «Написал, чтоб мне прислали его книги».

Чутье на дар у Горького было замечательное. И в случае с Леоновым он тоже знал, что здесь надо копать еще.

«Обратите внимание – это талант», – рекомендует Горький Леонова литератору Далмату Лутохину уже в августе 1924-го.

В ноябре 1924-го Горький посылает Леонову первое письмо, предлагая сотрудничество в журнале «Беседа» и желая «свободного роста» его таланту.

Леонов отвечает наивно, юношески:

«…получил письмо ваше и немедля сажусь отвечать…»;

«…благодарю за добрые пожелания ваши: грешен человек, люблю хорошие вещи слышать, а тем более от вас…»;

«…ужасно трудно говорить об этом, и слова выходят какие-то неловкие…»;

«…искреннее и большое желание поскорее увидеть вас в России, в Москве. Это все так, конечно, но только вряд ли московский климат заменит вам Сорренто: вчера выпал снег, дни стали острые, вся Москва хрипит…»;

«…еще раз благодарю вас за письмо ваше, а самому вам от всего сердца желаю много-много здоровья…».

И все это, запинающееся и неловкое, пишет великолепный прозаик, которого ценители всерьез и не без оснований уже именуют великим.

В финале письма своего, уже расписавшись («…Весь ваш Леонид…»), Леонов неожиданно дописывает: «Очень охотно буду отвечать на письма ваши». Мол, пишите, Алексей Максимович.

Но Горький к тому времени был умудренным человеком, с колоссальным опытом переписки, посему некоторую трогательную неловкость обескураженных его вниманием авторов легко прощал.

Быстро перечитав почти все опубликованное Леоновым, Горький меняет к нему отношение на противоположное. Никаких «все еще Замятин» и «очень Достоевский». Полный, не без горьковской слезы, восторг от самобытности.

Рассказы? Прекрасные! «Юноша оригинального таланта и серьезных тем», – говорит Горький о Леонове в одной из своих статей в том же 1924 году.

В начале 1925 года, прочитав «Барсуков», Горький пишет Леонову письмо: «Сердечно благодарю Вас за “Барсуков”. Это очень хорошая книга. Она глубоко волнует. Ни на одной из 300 ее страниц я не заметил, не почувствовал той жалостной, красивенькой и лживой “выдумки”, с которой у нас издавна принято писать о деревне, о мужиках».

К слову сказать, отношение к деревне – еще одна суровая ниточка, что поначалу привязала Горького к Леонову: старику, прочитавшему о звериных нравах мужичья в «Барсуках», показалось, что Леонов так же, как он, недолюбливает русское дикое крестьянство (и пометки Горького, сделанные на полях «Барсуков», подтверждают это).

«Я полагаю, крестьянство именно при своей прежней культуре и останется, на уровне почти первобытном… – так, в пересказе Федина, говорил Горький. – Иной мир, иная душа. Высунет человек нос за ворота, глянет направо, налево, пройдет вдоль слепых изб, выйдет в поле. Дорога сливается с небом, глазу не на чем остановиться, ни конца, ни краю. Одни эти пространства высасывают своей пустотой… обедняют душу. Посмотрит, посмотрит – и назад, к себе, на полати».

Федину явно запали слова учителя в душу, потому что в статье Горького «О русском крестьянстве», опубликованной в Берлине в 1922 году (и никогда после не переиздававшейся), говорится почти дословно то же самое: «Выйдет крестьянин за пределы деревни, посмотрит в пустоту вокруг него и через некоторое время чувствует, что эта пустота влилась в душу ему. Нигде вокруг не видно прочных следов труда и творчества. Усадьбы помещиков? Но их мало, и в них живут враги. Города? Но они – далеко и не многим культурно значительнее деревни. Вокруг – бескрайняя равнина, а в центре ее – ничтожный, маленький человечек, брошенный на эту скучную землю для каторжного труда».

Более того:

«Жестокость форм революции, – пишет Горький, – я объясняю исключительной жестокостью русского народа.

Когда в “зверствах” обвиняют вождей революции – группу наиболее активной интеллигенции, – я рассматриваю эти обвинения как ложь и клевету, неизбежные в борьбе политических партий, или – у людей честных – как добросовестное заблуждение».

И «Несвоевременные мысли» Горького, в сущности, только о том и написаны – о зверстве народа.

«Каторжный мужицкий труд <…> не способен развить вкус к “праведному” упорному и честному труду…» – пишет Горький.



Поделиться книгой:

На главную
Назад