– Понимаю. А может, у вас по музыке есть что-нибудь? Я печать имею в виду... Нет? Хотя бы школы какой-нибудь музыкальной?
У меня ничего по музыке не было, ничего музыкального, даже слуха не было, не то что школы, – о чем я и доложил Долмату Фомичу, сам не знаю зачем. Медведь, сказал, наступил на ухо.
– Вот уж не поверю, музыкальный слух может развить каждый.
– А я не могу. У меня патологическое отсутствие слуха.
Я не обманывал. Я не чувствую ритма. Я не способен отхлопать на ладошах пять слов по слогам. Спеть что-нибудь – Боже упаси! Не способен танцевать. Буду наступать на ноги. Да еще не в такт. Самое невероятное: мне снятся музыкальные сны, а иногда (и нередко!) звучат в голове мелодии – знакомые, полузнакомые и, главное, совсем незнакомые, я слышу их!.. но чтобы воспроизвести, хотя бы самую простенькую... никогда в жизни!.. Даже «Чижик-пыжик» спеть не могу. Полное отсутствие слуха.
Я так и сказал. Вообще-то я человек скрытный, но, не знаю сам, зачем-то я разоткровенничался.
– Выходит, внутри вас живет музыка? – спросил Долмат Фомич, привстав (его остановка).
– Живет, да не выходит, – я засмеялся.
– Гений! Гений! – восхищенно воскликнул мой собеседник. – Ну, мне пора, – и, пожав руку, выскочил из троллейбуса.
3
В Солнечном я был недолго. Встретился со своим нетерпеливым кредитором (о чем рассказывать неинтересно) и отдал ему почти все деньги, вырученные за Достоевского, – расплатился. На душе посветлело.
Того, что осталось, хватило еще на две бутылки «Стрелецкой» – по самой что ни на есть коммерческой цене (не по талонам).
Тридцатитомный, большой и тяжелый, Достоевский тогда стоил достаточно дорого. А билеты на электричку почти ничего не стоили. Водка дорожала в соответствии с падением курса рубля – день ото дня и очень заметно. В городе ее почему-то не было. А в Солнечном почему-то была. И кто мог купить, покупал.
Короче, на Достоевского, на тридцатитомного, полного, академического, можно было бы жить больше месяца, если б не долг. А месяц был август. Краснели гроздья рябины. Помню, смотрел я в окно электрички и думал, как продал легко его, сдал. Страна у нас при всем при том (при том, что я сдал Достоевского) оставалась по-прежнему литературоцентрической: ехали и читали – кто детективы, кто классику... кто роман, кто басню... А кто-то в окно смотрел, кто читать не желал или нечего было. Кончилось лето почти. Гроздья рябины. Я лета не видел.
Это по прошествии дней многим будет казаться, что в те часы накануне грандиозных событий все только и думали об одной политике. Вот и не так. Я лично, глядя в окно электрички, переводил полного Достоевского в килограммы говядины (а также хлеба и сахарного песка) – в денежном эквиваленте.
Самым дорогим был Достоевский в спичках (если в мировых ценах). А также в отечественных презервативах. А также в ворованных дрожжах, что продают пачками возле проходной комбината на Курляндской улице.
Но и без спичек, и без отечественных презервативов, и без ворованных дрожжей можно было бы жить на Достоевского месяца два-три, получалось.
Если б не долг.
Я второй месяц нигде не работал.
А жил я у парка Победы в сталинском доме с высокими потолками.
Один – не один.
С некоторых пор я полюбил не торопиться домой, если это можно называть домом.
В тот вечер вот что случилось.
4
Около девяти приходит ко мне с куриным паштетом институтский приятель Валера, и не один.
– Познакомься, Надей зовут, – так он представил. Ну, Надя и Надя.
Хлеб я купил, и мы выпили за Надежду. И за наше общее, что ли, здоровье. И потом, не чокаясь, ни за что – по простоте отношений.
Поначалу пить не очень хотелось.
После третьей Валера закомплексовал. Он просил извинить его, что пришел ко мне с Надеждой одной, без подруги Надежды.
– У нее такая подруга!..
– У меня такая подруга!.. – подтвердила подруга Валеры.
Однако «Стрелецкая» славно пошла.
За стеной загудело. Это включился пылесос не без помощи моей полубывшей жены. Он всегда включается, когда ко мне приходят гости. Жена полюбила чистить ковер. Ненавижу с детства этот ковер, эту мещанскую роскошь.
– Удивительный человек, – сказал Валера, открывая вторую бутылку, – он женился на аферистке. Она с ним фактически развелась, живет с хахалем в его же квартире, оттяпали комнату, и теперь они, представляешь, вы-трав-ли-вают, вы-трав-ляют его отсюда, гонят на улицу! Олег, помяни мое слово, ты здесь жить не будешь!
– То есть как вытравливают... вытравляют? – спросила Надя Валеру.
– Буквально: собакой!
– У них борзая афганская, – я Наде сказал.
– А у него на собак аллергия.
– Преувеличиваешь, – сказал я, – сильно преувеличиваешь.
Я не против истины, но Валера действительно преувеличивал. Хотя в его словах доля правды была. Не хочу развивать коммунальную тему, она мне противна. Другой жанр. Если послушать Валеру, я какой-то болван, недотепа. Все гораздо сложнее. И с женой, и с той же собакой.
Между прочим, я не разводился с Аглаей (мою жену Аглаей зовут, и ничего тут не поделаешь...); формально мы в браке.
– А давайте-ка выпьем за вас, за присутствующих! – Надежда встала.
И мы – стоя. За нас. За мужчин.
Пылесос нам не был помехой.
Валера рассказывал про школу брокеров, куда он пойдет и всем покажет. Тогда мы увидим. Он заработает миллион уже в этом году. Спрашивал, пойду ли я в брокеры? Отчего ж не пойти. Я ответил:
– Конечно.
– Хочу с Олежкой, – Надя вдруг захотела. – Олежка. Олежка. Олежка.
Тем не менее она сидела у него на коленях. Валера гундосил:
– Ну ты, Надь, что ты, Надь... я ведь, Надь, я ведь тоже хороший, Надь...
Обижать Валеру, Надь, я не имел, Надь, морального права – он гость, Надь, пускай ты и говорила: «Олежка, Олежка...» (Они были пьяные оба. Факт. Я понимал.)
– Слушай, а ты знаешь, на что мы это, пьем сегодня? – вдруг встрепенулся Валера. – Олежка Достоевского продал!
– Бюст? – спросила Надежда.
– Сочинений, – сказал я, – собрание. Полное!
– Бюст, наверное, дорого стоит, – о каком-то все грезила бюсте.
– Живет на Сенной, – Валера мне объяснил, – у тетки живет. А ты был на Сенной? Барахолка... Три тыщи народу...
– Если есть что продать, я продам, – Надя сказала, обнимая Валеру. – Хоть бюст, хоть что.
– Книга не водка, – я тоже сказал, – она должна быть дорогой.
Чужая мысль, не моя.
И не бесспорная.
Оттого что я вспомнил ее, чужую, меня замутило. С некоторых пор организм не переносит цитации. Я встал и пошел на кухню. Шатало.
Я хотел попить холодной воды, но из крана почему-то текла только горячая, видно, кран у нас работал неверно.
Горячую я пить не желал.
Элька вылезла из-под стола и зарычала.
– Поди прочь, животное, – сказал я собаке.
– Не называй Эльвиру животным! – Это вышла моя жена, вернее, уже нежена из своей... моей, вернее... в общем, из другой комнаты.
– Сука, – сказал я собаке назло жене.
– Алкоголик! – закричала Аглая. (Па-па-па-бам!.. К вопросу о музыке...) – Ты нарочно дразнишь ее, чтобы она тебя укусила!
Я не был алкоголиком. Я стал выпивать лишь в последнее время. И потом, не потому на меня рычала собака, что была мною дразнима, а потому что... не знаю сам почему... потому что, знаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда некуда больше пойти?..
– Пошла отсюда, пошла отсюда, – повторял я собаке, – скотина плешивая!..
– Артем! Он хочет, чтобы его укусила Эльвира!
– Сука, – продолжал я свои оскорбления.
Ее вошел в турецком халате.
– Артем! Посмотри на него!..
Ее посмотрел.
– Гашенька, моя дорогая, – заскрежетал ее зубами (своими зубами), – Гашенька, моя дорогая, ты только скажи мне, я его в порошок сотру!..
– Скажи скорей ему, Аглая, за что тебя твой муж имел? – не удержался я передразнить Пушкиным.
На сей раз цитата, точная или неточная, получилась все-таки к месту, и для меня – как глоток свежего воздуха (право, не ожидал). Аглая взвизгнула. Собака тявкнула. Ее дал мне в глаз. Я дал в глаз ему. Мы сцепились. Затрещал халат турецкий. Попадали стулья. Посуда полетела со столика.
Но силы были неравные. Ее весил больше. Ее был к тому же трезвым, надо отдать ему должное. А мои, им было не до меня – там, за дверью, они занимались любовью, они могли не услышать. Хотя крик стоял еще тот.
– Я сожгу их в печке! – кричала жена про какие-то деньги. Про какие же деньги, интересно, она так надрывно кричала? И кричала ли она взаправду про деньги? А может, про письма? Про чьи? Не приснилось ли мне это позже в больнице? Не самому ли придумалось?
Я же точно кричал:
– Аферисты!
В общем, картина нелицеприятная.
Стоял у нас большой медный самовар на буфете. Память о бабушке. В детстве я прятал в нем сигареты. Жена говорила, что я подарил ей самовар этот на день почему-то ее рождения. Неправда. Я не дарил. Но пусть.
Он-то и загремел мне на голову.
В глазах потемнело. Уездили клячу, послышалось мне (или вслух произнес – кто теперь знает?).
Надорвала-а-а-ась.
Я потерял сознание.
5
Моя фамилия Жильцов. Олег Жильцов.
Жильцов Олег Николаевич.
Странная фамилия Жильцов; Нежильцов мне кажется более внятной.
Естественно, в школе я был Жильцом. И во дворе был я Жильцом. Что лучше, конечно, как думаю я сейчас, чем быть Кирпичом, например, каковым был мой враг Кирпиченко. Но кирпич, я думал тогда, это твердость, увесистость, прямота, а что такое жилец? Я недолюбливал свою фамилию. Я недолюбливал свою фамилию за то, что она начиналась почему-то с малосимпатичной буквы Ж, за то, что в ней явно слышалась ЖИЛА, за мягкий знак, за желе, за глупое цоканье. Учителя, мне казалось, произнося «Жильцов», сглатывали слюну.
Иногда я протестовал. Ко мне обращались: «Жилец». – «Я не жилец», – отвечал я сурово.
В шестом классе в гостях у Оли Кашицкой я впервые увидел словарь Даля. Полюбопытствовал. Не найдя слов неприличных, ни того, ни другого, ни третьего, открыл на жильце. Так вот кто такой жилец.
«Кто жив, кто живет или кому еще суждено жить».
Хорошо это или плохо? Пожалуй, с этим можно смириться.
Хуже: «Постоялец, нанимающий помещение». Еще хуже: «Паренек для прислуги».
Не ясно, как относиться к «уездному дворянину, жившему при государе временно». Вроде бы дворянин – вполне сносно, но почему «при» и каком еще государе?
6
Сотрясенный мой мозг алкал безмятежности.