— Зубки, чтоб жрать, — обрывала Катя. — Спи.
Павел вернулся к себе, сел на нижнюю полку.
Напротив, вверху, сладко спала молодая женщина, вероятно лет двадцати пяти-двадцати шести. У нее были пухлые пунцовые губы. Мелкие русые кудряшки, немного обожженные завивкой, падали на щеки, и она смешно, во сне, потряхивала головой.
Одну из нижних полок занимал благообразный старичок с редким белым пухом на голове. Сейчас он сидел рядом с Павлом и читал французскую «Либерасьон», далеко отставив газету от глаз.
Его узкие азиатские глаза совершенно безучастно перебегали со строки на строку, будто проглядывали давно надоевшую таблицу умножения.
— Фот де мьё[4]… — бормотал он, высасывая из костяного мундштука дымок сигареты. — Везде одно и то же.
Наконец аккуратно свернул газету, положил ее к себе под подушку и произнес неожиданным баском:
— Вынужден принести жалобу.
— За что же? — опешил Абатурин.
— Ни чаю попить, ни в шахматы поиграть. Совершенно завладели проводницей.
— Она же сдала смену, сейчас не ее черед, — смущенно объяснил Павел.
— Тан пи, тан пи, юноша, — важно заметил старичок и покачал головой. — Тем хуже. Отдых священен. Хотите заслужить прощение?
— Хочу, — улыбнулся Павел, уже понимая, что этот постный с виду человек шутит.
— Идите к сменщице, просите шахматы. И пусть чай подадут.
— Не помешаем? — отозвался Павел и показал глазами на соседку.
Это была тоже молодая, просто и прочно сколоченная женщина, вся светившаяся здоровьем и довольством. Сейчас она кормила грудью ребенка и ласково ругала его за то, что малыш хватал зубешками сосок и сыто вертел головой.
— Охальник, — приговаривала она, открыто любуясь сыном. — Казачина ты яицкий, вот ты кто такой, Вовка.
Длинные волосы цвета ржаной соломы она заплетала в косы и кружком укладывала на голове. В эту минуту ей, по всей видимости, было жарко, и она то и дело тыльной стороной ладони вытирала влажный лоб. В зеленоватых, глубоко посаженных глазах сияли простая радость и умиротворение.
Павел уже знал, что обе женщины — и эта, и та, что спала, — двоюродные сестры и ездили куда-то под Рязань, к родне.
Услышав слова Павла, соседка мягко улыбнулась и сказала, несильно окая:
— Не беда, милый. Уснет он сейчас, Вовка-го.
— Ну-с, вот и уладилось, — бодро заметил старичок. — Ан ава́н[5], солдат!
Павел пошел в купе проводниц. Маша уже лежала на верхней полке. Она улыбнулась, сказала, как старому знакомому:
— Страсть как спать не хочется. Да вот Катя велит.
— Я по делу, — смущенно объяснил Павел, бросив взгляд на Катю, доедавшую картошку. — Сразу и уйду.
Он в двух словах сообщил, что́ нужно.
Катя недовольно посмотрела на красивого солдата, достала с багажной полки шахматы. Вручив их Павлу, сухо заметила, что в партии тридцать две фигуры, и он, пассажир, лично отвечает за их сохранность. Что касается чая, то она заявила: дед не рассохнется, если немного подождет.
— Расставляйте фигуры! — приказал старичок, когда Павел явился в купе. — Вы, надеюсь, играете?
— Средне, — поспешил заметить Павел. — Только вторая категория.
— Голубчик! — радостно удивился пассажир. — Вы же клад, а не сосед.
Он встал, одернул на себе черный габардиновый пиджак, сообщил со старческой церемонностью:
— Разрешите рекомендоваться. Цибульский. Лаврентий Степанович. Бухгалтер… Старший бухгалтер, — уточнил он. — Казанскую гимназию во время о́но окончил, стихи на французском писал. А теперь, как изволили слышать, по финансовой части. Что делать? Фе-т-аккомпли́[6]…
Абатурин тоже поднялся, сказал тихо:
— Домой еду. С действительной.
— Тан мье[7], — одобрительно заметил старичок. — Большая радость родителям. Итак, аллен![8]
Павлу достался первый ход, и он начал игру скачком королевской пешки.
После второго хода белых старик ухватил в кулак свою бородку, забеспокоился и даже порозовел от волнения.
— Вот вы как, батенька, — забормотал он, покусывая клинышек бороды. — Королевский гамбит… Неслыханные осложнения могут быть.
Он играл с величайшей осторожностью; прежде чем сделать ход, беззвучно шевелил губами, тщательно протирал кончиком платка очки и, наконец, вздохнув, двигал фигуру. Никаких особенных мыслей не было в его партии, но играл он цепко и не давал Павлу надежд на просчет.
Катя принесла на подносике чай, поставила его рядом с доской и молча ушла.
Цибульский положил в стакан кусочек сахара, покрутил ложечкой, но пить не стал, чтоб не отвлекаться.
Они сыграли три партии, и старичок выиграл все.
Совершенно счастливый, говорил, отхлебывая холодный чай:
— Отдохнем, голубчик. Все — в меру… Да вы не горюйте, право! Неприятно, разумеется, но что ж делать?
— Я не горюю, — сказал Абатурин. — Я даже люблю проигрывать.
— Как же это? — удивился Цибульский и шутливо погрозил Павлу сухим коротким пальцем: — Бонн мин о мовэ́ же[9]…
— У сильного всегда есть чему поучиться, — пояснил Павел. — И от этого для меня проигрыш полезен.
— Оч-чень оригинально, — растерянно отозвался Цибульский. — И не лишено остроумия.
Ему, вероятно, показалось, что такое объяснение солдата может умалить значение его победы, и он заметил, с шутливой торжественностью поглядывая на молодую мать:
— Я предпочитаю выигрывать. Даже не получая пользы…
Ребенок спал в сторонке, у самого окна, и женщина изредка оборачивалась к нему, чтобы поправить фланелевое одеяльце, которое малыш то и дело стягивал с себя. Он чмокал во сне губами, иногда вскрикивал, и мать счастливо улыбалась мужчинам, будто хотела сказать: «Это же мой сын. Сразу видно: очень красивый и умный мальчишка!».
Увидев, что мужчины отложили шахматы, она покровительственно посмотрела на Абатурина, спросила ласково:
— А у вас есть?
— Сын?
— Ну да. Или дочь.
— Нет. Я холост.
— Тьфу, какое порожнее слово! — засмеялась женщина. — Женитесь непременно. Вам ведь нетрудно это.
— Кому — «вам»?
— Мужчинам вообще, а вам — тем паче.
— Не скажите, — иронически заметил Цибульский. — Это оч-чень рискованное дело. Железные ботинки истопчешь, пока невесту найдешь.
— Ну и пусть топчет на здоровье, — согласилась женщина. — Лишь бы искал, а не сиднем сидел.
— Разумеется… — пробормотал старичок. — Но все-таки… Не ведаю вашего имени.
— Вера Ивановна или Вера, — охотно сообщила спутница. — Меня все так зовут в колхозе: Вера.
— А куда ему, солдатику, торопиться?
Цибульский даже вздрогнул от этого звонкого голоса, внезапно раздавшегося над головой, точно из вентилятора.
Женщина с верхней полки, о которой все забыли, проснулась, вероятно, давно — и теперь лежала на боку, насмешливо поглядывая большими черными, немного выпуклыми глазами на пассажиров внизу.
— Куда ему торопиться, успеет еще в хомуте походить.
Цибульский вздернул бородку, готовясь что-то ответить, но покраснел, как рак в кипятке, и поперхнулся.
Женщина была одета в короткий сатиновый халатик, он распахнулся, и старику показалось, что сделала она это нарочно.
— Слезай, Глаша, — посоветовала Вера Ивановна, добродушно улыбаясь. — Как же не торопиться? Две головни и в поле дымятся, одна и в печи гаснет.
— Ну, дыму и без него хватает, — усмехнулась Глаша, оголяя ровные мелкие зубы. — Жены все одно не перелюбишь. Это известно.
Она спустила ноги с полки, сказала Цибульскому:
— Зажмурьтесь, дедушка.
Легко спрыгнула вниз, села рядом с Павлом, заключила, открыто любуясь его лицом:
— Хоть пой, хоть вой — больше века не проживешь. Лучше петь.
Павел молча полез в карман за папиросами.
— Крепок ты на язык, — прищурила глаза Глаша. — Или не целован еще?
— Ни фуа́, ни люа́[10], — пробормотал Цибульский, морща редкие брови.
— Вы чего там шепчете, дедушка? — удивилась Глаша. — Гневаетесь?
Цибульский раздраженно пожал плечами.
— Они, старички эти, раньше люди, как люди были, — не унималась Глаша. — А теперь у них здоровье слабое, так они ужасно закон соблюдают. И другим велят.
— Зачем вы так? — укорил Абатурин. — Он вам в отцы годится, Лаврентий Степаныч.
— В святые отцы, — проворчала женщина. — А мне — нет.
— Ну, боже мой, зачем же ссориться? — ровно заметила Вера Ивановна. — У каждого своя полоска в жизни — и засевай ее, как способнее.
— Это раньше полоски были, — не согласился Абатурин. — А теперь и сеют и жнут вместе.
— Ладно, это вчерне сказано, можно и похерить, — не стала спорить молодая женщина.
— Тебе вон мальчонка руки спеленал, — повернулась к сестре Глаша. — Много ли счастья?
— Разве ж нет? — удивилась Вера Ивановна. — Главная радость — мальчонка.
— Вот то-то и есть, что главная. А муж?
— И муж — тоже. Для того и живу.
— А любишь ли мужа?
— Мужняя жена — значит, люблю. Как положено.
— «Как положено»! — усмехнулась Глаша. — Скушно!
— Разве ж не любовь? Есть и другая?
— А то нет.
— Скажи.
— Такая, чтоб сердце в огне, голова в дыму. Не поймешь ты.
— В огне? — переспросила Вера Ивановна. — Нет, это ни к чему. Сильно горишь — много сажи. Испачкаться можно и сгореть тоже. Лучше уж у костерка греться, чем на пожаре в уголь испылать. Да и нет ее, любви такой.
Абатурин испытывал странное чувство. Будто случайно оказался возле не предназначенного для мужчин разговора. И все-таки вслушивался в эту удивительную беседу со смутным волнением и любопытством. У него были свои, другие взгляды на то, о чем говорили эти женщины; и все же что-то в их словах привлекало Павла. Может, спокойная крестьянская рассудительность молодой матери и бесшабашная смелость, даже нахальство так не похожей на нее сестры.
Но слова Глаши и обижали его. Так разговаривать женщина может лишь при несмышленом мальчишке, не стыдясь и не обращая на него внимания.