Он остановился, опустил голову, мысленно попеняв себе за шлепанцы на ногах. Не оборачиваясь, произнес:
— Ты помнишь не меня. Что тебе кажется — это твое дело.
— Я не об этом.
Что-то такое прозвучало в ее голосе, неуловимый намек на усмешку, заставивший его обернуться. Теперь солнце прочертило по ней вертикальную линию, нарушаемую лишь складками одежды, очертания которых тайком проносили через эту границу то свет, то тень. У нее за спиной вставала дикая чаща, намного бледнее, но тоже разделенная пополам.
— Я могу отличить тварное от нетварного, — проговорила она со смесью гордости и смущения. — Я — одна из Немногих.
Ахкеймион резко развернулся, нахмурившись и от ее слов, и от яркого солнца.
— Что? Ты — ведьма?
Уверенный кивок, смягченный улыбкой.
— Я не отца пришла сюда искать, — сказала она, словно все происходившее до сих пор было не более чем жестоким театральным представлением. — Ну, скажем… я предполагала, что ты можешь оказаться моим отцом, но я, пожалуй… не так уж… придавала этому значение, как мне кажется.
У нее расширились глаза, словно взгляд поворачивался от внутреннего к внешнему на невидимом шарнире.
— Я пришла найти своего учителя. Я пришла изучать Гнозис.
Вот оно. Вот для чего она здесь.
У всего есть свое развитие. Жизни, встречи, истории, каждая тянет за собой свой отвратительный осадок, каждая углубляется в темное будущее, выискивая в нем факты, которые складывают в оформленную цель обычное жестокое совпадение.
И Ахкеймион уже наелся этим досыта.
Мимара видела, как вытянулось его лицо, хотя оно и скрыто было спутанной бородой, как оно побледнело, несмотря на сияние утреннего солнца. И она поняла, что мать в свое время сказала ей правду: Друз Ахкеймион обладает душой учителя.
«Стало быть, не соврала старая шлюха».
Почти три месяца прошло с тех пор, как она бежала с Андиаминских Высот. Три месяца поисков. Три месяца трудного зимнего путешествия. Три месяца, как она остерегалась людей. Она углубилась внутрь материка насколько было возможно, учитывая, что судьи будут следить за портами, что прибрежные дороги будут патрулировать их агенты, жаждущие сделать приятное ее матери, их святой императрице. Каждый раз, когда Мимара вспоминала об этом времени, все ей казалось невероятным. Дни в высоких горах Сепалор, когда волки мрачными привидениями на фоне беззвучного снегопада шли за ее ослабевшими шагами. Безумный паромщик на переправе через Вутмоут. И разбойники, которые преследовали ее, но тут же отступили, как только увидели благородный покрой ее одежды. В этих землях царил страх, везде, где бы она ни появлялась, и это было только на руку ей и в подспорье ее целям.
Бессчетные часы провела она за это время в мечтах, когда перед ее мысленным взглядом возникали образы человека, которого она для себя называла отцом. Когда она приехала, ей показалось, что все именно так, как она себе представляла. В точности. Унылый склон холма, устремившийся к небу, деревья, все в ранах от смертоносного ропота заклинаний. Еще более унылая каменная башня, самодельная крыша над провалившимся полом. Между камнями, заделанными потрескавшимся раствором, проросла трава. Кирпичные хозяйственные постройки с дровами, вялящейся рыбой и растянутыми звериными шкурами. Рабы, которые улыбаются и разговаривают, как будто они не меньше чем из касты слуг. Даже дети, скачущие под огромными ветвями кленов.
Удивил ее только сам колдун, возможно, потому, что она слишком многого ожидала. Друз Ахкеймион, вероотступник, человек, который пошел наперекор истории, который осмелился проклясть аспект-императора за любовь ее матери. Правда, в каждой из песен, которые о нем слагались, даже во всевозможных сказках, которые рассказывала его мать, он выглядел совершенно другим: то решительным, то полным сомнений, мудрым и незадачливым, необузданным и хладнокровным. Но именно от этой противоречивости его образ так мощно отпечатался в ее душе. Из всей череды исторических и мифических персонажей, населявших ее уроки, он единственный казался настоящим.
Но это оказалось неправдой. Стоявший перед ней человек словно насмехался над ее наивными фантазиями: затворник с всклокоченной шевелюрой, чьи руки были похожи на ветки, с которых содрали кору, а в глазах постоянно сквозила обида. Горькая. Тяжкая. Он нес на себе Метку, не менее глубокую, чем у колдунов, которые бесшумно скользили по чертогам на Андиаминских Высотах, но те прикрывали изъяны шелками и благовониями, а он носил шерстяную одежду с заплатами из негодного меха.
Как можно слагать песни о таком человеке?
При упоминании Гнозиса его глаза потускнели — со скрытой жалостью, или по крайней мере, так показалось. Но заговорил он тоном, которым беседуют с собратьями по ремеслу, только слегка приглушенным.
— Правду ли говорят, что ведьм уже не сжигают?
— Да. Появилась даже новая школа.
Ему не понравилось, как она произносит это слово: «школа». Это было видно по его глазам.
— Школа? Школа ведьм?
— Они называют себя Свайальский Договор.
— Тогда зачем тебе понадобился я?
— Мать не разрешит. А свайальцы не станут рисковать ее августейшим недовольством. Колдовство, как она говорит, лишь оставляет шрамы.
— Она права.
— А что делать, если шрамы — это все, что у тебя есть?
Это, по крайней мере, заставляет его задуматься. Она ждала, что он задаст напрашивающийся вопрос, но его любопытство двигалось в ином направлении.
— Власть, — проговорил он, буравя ее взглядом, таким пристальным, что ей становится не по себе. — Так? Ты хочешь чувствовать, как мир посыплется под тяжестью твоего голоса.
Знакомая игра.
— Когда ты начинал, ты считал именно так?
Его острый взгляд словно спотыкается о какой-то внутренний довод. Но убедительные аргументы для него ровным счетом ничего не значат. Точно так же, как для матери.
— Иди домой, — говорит он. — Я скорее окажусь твоим отцом, чем твоим учителем.
В том, как он поворачивается спиной на этот раз, есть некая безапелляционность. Он дает ей понять, что никакие слова не вернут его назад. Солнце вытягивает его длинную и густую тень. Он идет, сутуля плечи, и видно, что он давно перешагнул тот возраст, когда торгуются. Но она все равно слышит ее — эту особую секунду тишины, когда легенда превращается в реальность, звук, с которым выравниваются края потрескавшихся и расшатавшихся швов мира.
Он — великий учитель, тот, кто вознес аспект-императора до высот верховного божества. Несмотря на собственные заверения в обратном.
Он — Друз Ахкеймион.
В эту ночь она складывает костер, не потому, что ей так надо, но потому, что ее безудержно подмывает сжечь до основания башню колдуна. Поскольку это невозможно, Мимара начала — не задумываясь об этом — жечь ее образ. Вбросив в огонь очередную обрубленную ветку, она встает так, чтобы стены показались миниатюрными на фоне потрескивающего жара, приседает на корточки, чтобы языки пламени обрамляли маленькое окошко, за которым, по ее представлению, он спит.
Закончив, она встала рядом с пылающим пламенем, с наслаждением вдыхая вонь, источающуюся от ее упражнений, и сказала себе, что огонь — это живой организм. Она часто так делала: представляла себе, что обычные предметы обладают магическими свойствами, хотя знала, что на самом деле это неправда. Эта игра напоминала ей, что она умеет видеть колдовство.
И что она — ведьма.
Она едва замечает первые капли дождя. Огонь сбивает их в пар, слизывает с одежды и кожи невидимыми языками. Сверкнула молния, такая яркая, что на мгновение огонь стал невидим. Черные небеса разверзлись. Лес вокруг издал могучий грохот.
Поначалу она пригибалась к земле, закрываясь от дождя, набросила на голову кожаный капюшон. Костер перед ней плевался и дымил. Вода сбегала длинными струйками по складкам и швам ее плаща, холодными корнями постепенно прорастая сквозь ткань и кожу внутрь. Чем тусклее становился костер, чем сильнее угнетала ее злосчастность ее положения. Столько выстрадать, так далеко заехать…
Она не помнила, как выпрямилась, и не заметила, когда откинула плащ. Словно бы она только что сидела перед костром, стиснув зубы, чтобы они не клацали, и в следующую секунду стояла в нескольких шагах от огня, промокшая до нитки, чуть не утонувшая в своих одеждах, и глядела вверх на уродливые очертания башни колдуна.
— Учи меня! — выкрикнула она. — Учи меня-а-а!
Как все невольные крики, этот крик подхватывает ее, сгребает, как охапку листьев, и бросает в мечущийся ветер.
— Учи меня!
Он же не может не услышать. Голос у нее срывается, как срываются голоса, когда не выдерживают бушующей в душе бури. Пусть он только посмотрит вниз, увидит ее, опирающуюся о склон, мокрую, жалкую и непокорную, копия женщины, которую он некогда любил. Она стояла в окружении пара и огня. Призывала. Молила.
— У-чииии!
— Ме-ня-а-а!
Но лишь невидимые волки откликались откуда-то с вершин холмов, добавляя к шуму дождя и свои крики. Передразнивали. «Ууууууу! Несчастная шлюшка! Уууууу!» Их насмешка ранит, но она привыкла — видеть радость тех, кого веселит ее боль. Она давно уже научилась раскалывать это состояние на щепки и мысленно бросать их в костер.
— Учи меня!
Трещит гром — молот Бога ударяет по щиту мира. Удар эхом разносится сквозь шорох дождя о гранитные склоны. Ш-ш-ш — словно грозное предостережение тысячи змей. Мгла поднимается, как дым.
— Да будь ты проклят! — пронзительно крикнула она. — Ты все равно будешь меня учить!
Она умолкает, следуя коварной манере умелых провокаторов, и выжидает, не будет ли реакции. Сквозь пелену дождя она увидела, как открывается огромная дверь, очерченная по краю перевернутой буквой L из-за льющего из комнаты света. Тень на пороге несколько мгновений смотрела на Мимару, словно прикидывая, заслуживает ли ее помешательство выхода из тепла на холод, после чего скользнула в дождь.
Мимара сразу поняла, что это он, — по этой прихрамывающей походке, по скрюченной фигуре, по жжению, которое началось у нее в ямочке на горле. По густому кровоподтеку от заклинания, похожему на тьму, не связанную ни с каким земным светом. Он опирался на посох, ставя его в трещины между булыжниками, чтобы не поскользнуться. Дождь расплетался над ним, как веревка, и Мимара почувствовала это ощущение будто отведенного в сторону взгляда, ощущение некой неполноты, которое вредит любому колдовству, от великого до малого.
Он спускался по склону холма, как по лестнице, и остановился лишь когда оказался над тем местом, где стояла Мимара, прямо перед ней. Они некоторое время смотрели друг на друга — молодая женщина, словно восставшая из моря, и старый колдун, в ожидании стоящий между линий падающего дождя. Она судорожно сглотнула, глядя на невозможный облик старика, на косматую неровную бороду, на его плащ, сухой, как пыль, в свете ее костра. Лес вокруг них ревел, и мир состоял из нескончаемого дождя.
У него жесткий и безразличный взгляд. Секунду она борется с непонятной неловкостью, словно кто-то подслушал, как она бранит животное словами, предназначенными для людей.
— Учи меня, — сказала она, сплюнув воду с губ.
Не произнеся ни слова, он воздел посох — теперь она разглядела, что посох этот не из дерева, а из кости. Замерев от неожиданности, она смотрела, как он замахивается посохом, словно булавой…
Сначала взрыв сбоку. Потом скользящие по земле ладони, костяшки пальцев поцарапаны, ободраны в кровь, тело катится, переплетаются руки и ноги. Она врезается в большой камень, похожий на зуб, и хватает ртом воздух.
Она потрясенно глядела ему вслед, на то, как он, выбирая дорогу, ступает вверх по блестящему мокрому склону. На языке кровь. Мимара запрокинула голову, чтобы нескончаемый дождь омыл ее дочиста. Капли падают из ниоткуда.
Она захохотала.
— Учи-и-и ме-ен-я-я-я!
Глава 3
Момемн
Преклонив колени, преподношу тебе то, что трепещет внутри меня. Опустив лицо долу, выкликаю в небеса славу тебе. Так, покорившись, побеждаю. Так, уступая, обретаю.
Когда Нел-Сарипал, прославленный айнонский поэт, закончил переписывать последний вариант своей эпической поэмы «Мониус», повествующей о Войнах Объединения, он приказал своему личному рабу отнести рукопись на специально посланную галеру, ожидавшую в порту. Семьдесят три дня спустя книга была доставлена божественной покровительнице поэта Анасуримбор Эсменет, благословенной императрице Трех Морей, которая схватила ее так, как схватила бы брошенного ребенка бесплодная женщина.
На следующее утро эпический цикл Нел-Сарипала должны были читать в присутствии всего императорского двора. «Момемн! — начал декламатор. — Ты — сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее».
Эти слова потрясли Эсменет так же, как если бы супруг дал ей пощечину. Даже чтец, известный лицедей Сарпелла, запнулся, прочитав их, столь явная звучала в них крамола. Присутствующие обменивались перешептываниями и лукавыми взглядами, а благословенная императрица, внешне сохраняя приклеенную улыбку, внутри кипела от злости. Сказать, что Момемн сердце, — это все равно что назвать Момемн центром, столицей, чем-то реальным и достойным уважения. Но слово «кулак» — разве оно не означает насилие? А сказать вслед за этим, что Момемн — это «бьющее» сердце, разве это не опасная двусмысленность? Эсменет не была ученым, но после двадцати лет запойного чтения она полагала, что знает кое-что о словах и их сверхъестественной логике. Нел-Сарипал заявлял, что Момемн поддерживает свою власть жестокостью.
Что это город-злодей.
Поэт играл в некую игру — это было понятно. Тем не менее изящество и яркая образность последовавшей истории вскоре увлекли императрицу, и она решила закрыть глаза на то, что являлось не более чем попыткой проявить дерзость. Какой великий художник не укорял своего покровителя? Впоследствии она решит, что оскорбление было довольно неуклюжим и изящества в нем не более, чем в платьях с разрезами у жриц-проституток Гиерры. Был бы Нел-Сарипал более талантливым поэтом, скажем, равным Протатису, нападки оказались бы более завуалированными, более язвительными — и практически не поддающимися наказанию. «Мониус» мог бы стать одним из таких изысканно-колких произведений, царапающим тех, кто сумеет протянуть к нему палец, и остающимся недосягаемым для остальных ладоней.
Но недобрые предчувствия продолжали ее преследовать. Снова и снова, каждый раз, как только в ее расписании выпадало время поразмышлять, она ловила себя на том, что твердит одну и ту же строку: «Момемн, сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее… Момемн… Момемн…» Поначалу она восприняла это упоминание Момемна буквально — возможно, потому, что город, его извилистые улицы окружали ее чертоги на Андиаминских Высотах. Она заключила, что Нел-Сарипал ограничил свою языковую проделку второй частью формулы: настоящий Момемн — это метафорическое сердце. Но сопоставление, как поняла она позже, шло глубже, как это всегда бывает у поэтов с их темными словесами. Момемн — это не сердце, это место, где расположено сердце. Здесь тоже был зашифрованный смысл…
Момемн — это она сама, так она в конце концов решила. Теперь, когда ее божественный супруг выступил против Консульта, именно она — кулак в груди своего народа. Она — сердце, которое бьет их. Нел-Сарипал, бессовестный и неблагодарный, называл ее злодеем. Тираном.
«Ты…» Вот как на самом деле начинался «Мониус».
«Ты — кулак, который бьет нас».
В ту ночь, когда она ворочалась в одиночку на муслиновых простынях, вдруг оказалось, что она бежит, как это бывает во сне, когда расстояние, сотрясающаяся земля и движение существуют порознь и не связаны друг с другом. Ветер донес до нее голос Мимары, которая звала ее. Все ближе и ближе, и вот уже крики словно падают со звезд над головой. Но вместо дочери она увидела яблоню, ветви которой склонялись до земли под тяжестью светящихся багровым плодов.
Эсменет замерла неподвижно. Шепчущая тишина окружила ее. Едва уловимо покачивались ветви. Лениво колыхалась темно-зеленая листва. Солнечный свет потоками лился вниз, погружая сверкающие кончики пальцев в тень ветвей. Эсменет была не в состоянии пошевелиться. Опавшие яблоки, казалось, пристально смотрят на нее — они были как усохшие сморщенные головы. Вжавшись щеками в грязь, они наблюдали за ней из тени глазницами червоточин.
Она вскрикнула, когда землю пробили первые пальцы и костяшки. Поначалу они двигались осторожно, как гусеницы, все в струпьях, подгнившие на кончиках, с их костей, будто рубище, клочьями свисала плоть. Потом почерневшие руки, будто держащие крабов с растопыренными клешнями, потянулись вверх. Мякоть плодов треснула. Ветви нырнули к земле, как удочки, и со свистом распрямились.
Мертвые и их урожай.
Она стояла, не в силах ни вздохнуть, ни пошевелиться. Руки и ноги застыли от ужаса. И в голове билась единственная мысль: «Мимара… Мимара…» Невнятная мысль, размытая той сумбурностью, что проходит сквозь все сновидения. «Мимара…»
Эсменет заморгала, привыкая к сероватому свету медленно отступающей ночи. Дерева больше не было, пропали и руки, тянущиеся из земли. Но ужасная мысль осталась, и с пробуждением она не стала отчетливей.
Мимара.
Эсменет зарыдала, как будто Мимара была ее единственным ребенком. Обретенным и снова потерянным.
Днем сквозь резные стены из-за спины у нее светило солнце, высекая на столе и листах пергамента яркие белые квадраты. Секретари, присланные от различных ведомств, одинаково щурились, подходя к ней с документами, которые требовали ее визы. На рукавах у них переливались вышитые бивни и Кругораспятия. Решетки света пробегали по спинам, когда подходившие склонялись и целовали отполированное дерево площадки для коленопреклонений.
Как ни скучно было Эсменет, она внимательно выслушивала петиции, которые обычно содержали предложение мелких толкований к законам: пояснение к «Протоколам рабовладельца», поправки к порядку приоритетности для Налоговой Палаты и тому подобное. Новая Империя, как давно уже усвоила Эсменет, представляла собой громадный механизм, который вместо шестеренок использовал тысячи и тысячи людей, и действие их прописывалось языком закона. Отладка, без которой не обойтись любому механизму, требовала все больше слов, которые подкреплялись авторитетом ее голоса.
Как всегда, оценивая значимость прошений, она главным образом полагалась на Нгарау, который занимал должность великого сенешаля со дней угасшей династии Икуреев. За долгие годы между императрицей и евнухом установилось доброе взаимопонимание. Она задавала короткие вопросы, он либо давал на них ответ, по мере своего разумения, либо, в свою очередь, расспрашивал прибывшего с прошением чиновника. Если даровалось разрешение — а процедура проверки, которую требовалось пройти, чтобы добраться к ней, на этот предпоследний рубеж, гарантировала, что большинство прошений оказывались удовлетворены, — он опускал ковш в чашу с расплавленным свинцом, которая грела Эсменет правый бок, и выливал поблескивающий металл, на котором она ставила свою печать. Если, как это иногда бывало, имелось подозрение на использование служебного положения в личных целях или на бюрократические интриги, просителей направляли в другой конец зала к судьям. Новая Империя не терпела никаких проявлений коррупции, хотя бы и мелких.
Человечество находилось в состоянии войны.
Несколько срочных просьб о денежном вспомоществовании из Шайгека, «как знак щедрости императрицы», оказалось рассудить нелегко. По непонятной причине слухи о том, что Фанайял аб Каскамандри и его изменники-койяури рыщут по пустыням вдоль реки Семпис, оказались живучи. За исключением этого никаких событий во время аудиенции, к счастью, не произошло. В бодрящем холодке весеннего воздуха витало предчувствие обновления, а из-за схожести сути прошений ее вердикты казались ничего не значащими. Хотя она прекрасно знала, что каждый ее вздох меняет чьи-то жизни, она радовалась любой возможности сделать вид, что это не так.
Двадцать лет, как она стала императрицей. Почти столько же лет она умела читать.
Иногда, пробивая однообразие и скуку, наваливалась беспредельная тяжесть. Раскалывался круговорот обыденных дел, развеивался заведенный порядок вещей, оставляя лишь зияющую бесконечность неумолимого долга в миллионах его проявлений. Женщины. Дети. Своенравные мужчины. Ее охватывала лихорадочная тревога. Если она шла, то пошатывалась, как пьяная, и разводила в стороны руки, чтобы не упасть от головокружения. Если в этот момент она говорила, то на время умолкала и отворачивалась, словно затронув опасную тему. «Я — императрица, — думала она. — Императрица!» — и этот титул означал не величие, а ужас, один только ужас.
Но обычно сочетание заведенного распорядка и глубоких размышлений помогало ей сохранять присутствие духа. Все тонкости государственного управления адресовать в Министрат, все запутанные церковные дела в Тысячу Храмов — надежное и удобное решение. Она советовалась с нужными чиновниками, и все. «Я понимаю. Делайте все, что в ваших силах». Порой даже казалось, что все очень просто, словно в библиотеке, где все книги имеют заглавия и внесены в каталог — ей оставалось лишь вносить нужные записи. Правда, какое-нибудь чрезвычайное происшествие быстро напоминало ей, что все далеко не так, что она просто «видит ручку горшка, а думает, что весь горшок», как сказали бы ремесленники. Вечно давали о себе знать непредвиденные обстоятельства — во всем своем многообразии.
Где-то в глубине души она даже посмеивалась, убежденная, что происходящее слишком абсурдно, чтобы быть реальностью. Она, Эсменет, помятый персик из трущоб Сумны, обладает такой властью, которая была ведома лишь Гриамису, величайшему из кенейских императоров. По рукам миллионов людей ходили монеты с ее профилем. «Как вы сказали? Тысячи голодающих в Эумарне. Да-да, но мне надо разбираться с мятежом. Понимаете ли, армии надо кормить. Люди? Что ж, они обычно страдают молча, продают своих детей, еще как-то устраиваются. Главное, правильно подавать им ложь».
На таком отдалении, так далеко от сточных канав живой правды жизни, как не быть тираном? Какими бы взвешенными, разумными и честно выстраданными ни были ее решения, они обрушивались на головы, как булавы, и разили, словно копья, — да и как иначе?
На что и намекал негодяй Нел-Сарипал.