— Пройдусь, — я снял камень с Мудянкиной души. — Серьезно.
За пять быстрых минут мы долетели до развилки. Мне не терпелось остаться одному. Хотелось бормотать и восклицать. В присутствии посторонних я не мог обстоятельно переживать свою тоску.
Циглер спросил: — Вода с собою есть?
Я вдруг вспомнил, что так и не наполнил флягу.
Он протянул бутылку с минеральной водой: — Бери, через час-другой тут пекло начнется…
Я не послушал Циглера. Стараясь не проливать воду в пыль, заполнил флягу и вернул бутылку.
— Счастливо отдохнуть, — пожелали мне из рафа. И укатили в Краснокаменку.
Я вытащил из рюкзака прозрачный пакетик с часами. На ладони они напоминали снулого хруща. Я поднял тяжелое с вензелем надкрылье. Стрелки показали три минуты девятого…
Впереди громоздились горы в молочной дымке. У горизонта куделями повисли облака. По залатанному старому асфальту уносились морзянкой вдаль белые тире дорожной разметки. Я вскинул рюкзак и крепко, радостно зашагал.
Сердечные соки за неделю перебродили в топливо. Я заранее переживал, как мало впереди пути, как быстро я достигну Судака, неутомленный. И обстоятельно думал о маленькой утраченной певице, содрогался от нежности. Мне казалось, я все еще чувствую губами пульсы теплого девичьего виска. Мы ехали в маршрутке, она прильнула ко мне, словно доверчивый ребенок, я нежно целовал этот беззащитный висок, хрупкую детскую косточку. Что поделаешь, висок запомнился мне больше многоопытного ее взрослого рта…
Дорога походила на неширокую деревенскую речку, а узкая обочина была каменистым бережком. Где начинались овраги, торчали выкрашенные зеброй бивни из бетона, в глубоких щербинах и сколах. Деревянные столбы электропередач казались римскими осиротевшими распятиями.
В пышных и колючих кустах я углядел торчащий черенок лопаты или другого огородного инвентаря. Вытащил, будто из ножен. Он был приятно шероховатым, черенок, совсем как боевое древко, — ну, может, коротковат для пики, но вполне подходящ на должность посоха.
Через полчаса я почувствовал солнце и снял футболку, мне хотелось побыстрее подставить тело лучам, обветриться и потемнеть…
Возникло неудобство — рюкзак. Я неумело сложил его, еще дома бросил вещи как попало. Консервы и кастрюлька давили в позвоночник. Я проложил угловатые предметы полотенцем, это не особо помогло. Без футболки грубый брезент лямок натирал ключицы.
Солнце ласково наглаживало кожу, и обидно было думать, что под горбатым рюкзаком томится и мокнет белая спина, а загорают только плечи и руки.
Появилась идея использовать посох, как коромысло. Картинка — «Странник с узелком на палке». Я подвесил рюкзак, уложил посох на плечо. Шагов через двадцать рюкзак слетел на землю, я не удержал — он был увесист, словно пушечное ядро. Дальше я понес его в руке, по очереди, то в правой, то в левой.
Я шел и по мере сил радовался дороге, зарослям, щедрому запаху щебенки и хвои. Наступило время первого глотка, я степенно достал дедовскую флягу, отвернул крышку, пригубил — вода была холодной и железной, в колючих минеральных пузырьках.
Я смаковал глоток, смотрел на горы, что были как огромные цирковые шатры, на южные деревья, чьи сверкающие листья точно вырезали из серебряной фольги. Мне казалось, вдалеке я вижу море, но это был нижний, особо голубой регистр неба.
Сверился с часами. Было девять утра, я шел чуть меньше часа. Пока любовался красотами, растертой ключицей поживился яростный слепень. Я увидел уже раздувшуюся шишку от укуса. Мне сразу почудилось хищное насекомое на лопатке, я шлепнул себя футболкой по спине, как лошадь хвостом.
Указателя на Солнечную Долину все не было. Дорога оставалась пустынной, за полчаса моего пути мимо проехали, должно быть, две машины.
Во мне бурлили силы. У живописной скалы, похожей на замковую башню, я не удержался и устроил репетицию античного штурма. Настал черед для шашки — чем не короткий меч. Я вообразил себя гоплитом. Рюкзак был несколько тяжелее круглого спартанского щита, но выбирать не приходилось. В левой руке копье, в правой меч. Я рванул наверх по склону. Пробился через царапучие заросли, схватился с парой веток, поразил копьем воображаемого перса — корявый низкорослый дубок, достиг подножия скалы, полез наверх, помогая пальцами — из-под ноги вылетел и защелкал камень. Мелькнула неспартанская мысль: не грохнуться бы, не напороться бы на шашку брюхом, вот будет номер…
Отдышавшись, я оглядел покоренную твердыню. Внизу простирались холмы, поросшие зелеными бровями. В отару сгрудились маленькие жилища — наверное, это и была Солнечная Долина. До винного поселка рукой подать — пара километров.
Поверхность скалы оказалась щербатой, как грецкая скорлупа. В неглубокой выбоине я соорудил очаг. Собрал высохшие веточки, пучки травы, какие-то корешки и прочую горючую труху, шашкой в три приема отсек у можжевелового кустика мертвую голую ветку, напоминающую обглоданную руку.
Порадовался, что прозорливо запасся сухим спиртом. Из таблетки разгорелось пламя. Я поставил кастрюльку, налил из фляги воды. Для завтрака у меня была сухая вермишель «Мивина» и домашние сухари.
Огонь на солнце был совсем бесцветным, мне иногда казалось, он потух, и я совал проверочную щепку, она чернела, тлела…
Упрямая вода долго не закипала, глазела с донышка крошечными рачьими пузырьками, но я не торопил ее, мне было хорошо. Я выдернул какой-то сорный колос, закусил его упругий стебелек.
В забурлившую воду я положил брикет вермишели. Из холщового мешочка бросил горстку сухарей. Настал черед складного ножика. Хотелось тушенки, но консервный коготь никак не вылезал — приржавел. Тогда я нарезал колбасы…
И чуть не прослезился: небо в немыслимом голубом свете, покрытые цыплячьим желтым пухом холмы, домики, «Мивина» и сухари в кастрюльке, на душе любовная тоска, а впереди вся жизнь… Я не знал, кого благодарить за это счастье. В голове, как яичко, округлилось и снеслось первое четверостишие.
Я достал блокнот, пузырек с чернилами, перо. Состоялось торжественное отвинчивание крышки чернильницы, обмакивание. Я перенес перо с набрякшей каплей на бумагу. За три нырка перо вывело:
Я полюбовался на итог, закрыл блокнот. Почувствовал, что плечи как-то пересохли. «Не спалить бы», — подумал и сразу же забыл, потому что подул остужающий ветер. Внизу, под скалою, промчался громкий мотоцикл, похожий на кашляющую пулеметную очередь. Я глянул на часы — начало одиннадцатого. Засиделся.
Еще на скале я заменил джинсы шортами — они были матерчатые, долгие, точно семейные трусы. Я их чуть подоткнул — так бабы у реки подбирают юбки, когда полощут белье, — хотел, чтобы ноги тоже загорали…
Минут через двадцать показалась развилка. Судакская трасса утекала дальше по серпантину. Я свернул на дорогу, ведущую к Солнечной Долине — вспомнились слова водителя о местном магазинчике. Пряная добавка к вермишели разворошила жажду, я несколько раз основательно приложился к фляге и понял, что воды в ней осталось меньше половины. Мне пришла на ум идея пополнить питьевые запасы вином.
Распаренный асфальт был густо, словно панировкой, присыпан гравием. Травы нагрелись и благоухали народной медициной, горькими лечебными ароматами. Стрекотали на печатных машинках кузнечики. Невиданные крупные стрекозы сверкали слюдяными крыльями, драгоценными глазастыми головами. Я сшиб рукой медленную бронзовку. Подобрал упавшего жука, он был как маленький слиток.
Подкравшийся ветер точно окатил теплом из ведра. Я огляделся — меня окружал жаркий и очень солнечный мир. На часах без малого одиннадцать. Это ж когда я дойду до Судака?..
Я в который раз почувствовал плечи. Надавил кожу пальцем, покрасневшая, она откликнулась пятнами, будто изнутри проступило сырое тесто. Похоже, что подгорел… Набросил на спину футболку.
Бог с ним, с молодым вином, с коллекционным «Черным Доктором». На полпути к Долине, свернул на грунтовую дорогу. Возвращаться к трассе было лень. Я решил идти параллельно ей через холмы. Представлял, что походным шагом за полтора часа доберусь до цели. Мне же говорили — всего пятнадцать километров, а десяток я, наверное, прошел…
Она была белой, дорога, словно в каждую колею насыпали мел. Степь играла червонными волнами, вдруг под порывом ветра точно перевалилась на другой бок и сделалась цвета зеленой меди — потемнела, как от грозовых туч.
Среди диких злаков виднелись фиолетовые рожки шалфея, я сорвал один цветок, растер в ладонях, он оглушительно запах. Пискнула полевая птица. Сознание помутнилось и снесло второе четверостишие. Я торопливо полез в рюкзак за чернильницей и пером. Пала с опущенных плеч футболка:
На страницу с взмокшего лба шлепнулись две капли. Едкий пот снедал пылающие скулы. Я поискал лопух или подорожник — что-нибудь широколистное, чем можно прикрыть нос, и не нашел. Лишь колосья там росли, полынь, да цветики мать-и-мачехи. Были деревья — дуб с маленькими никчемными листиками и полуголая фисташка. В ее сомнительной тени я устроил привал, бережно глотнул воды. Прав, прав был Циглер, лучше бы не упрямился, а взял целую бутылку — тут такое пекло…
Из блокнота я выщипнул листок, облизал и налепил на переносицу. Плечи саднили, будто их ободрали наждаком. Покраснели руки. Нужно было как можно быстрее добираться до Судака.
Я снова поглядел на часы — без пяти минут полдень. Сокрушающее южное солнце стояло в зените. Кругом были курганы, поросшие русой травой — в желтых и розовых соцветиях, похожих на акварельные капли. Прорезались зыбкие полоски облаков, точно кто-то усердно полировал небо и затер голубую краску до белой эмали.
Я продирался сквозь окаменевшие травы, ранил лодыжки, уже не понимая природы боли — сгорели, оцарапались? Не выдержав когтистых приставаний, полез за джинсами. Надевая, исторгал стоны. Одутловатые ноги еле помещались в грубые штанины. При ходьбе жар пробивал плотную ткань тысячей горячих иголочек, словно наотмашь хлестал еловой веткой.
Как после крапивы горели руки. Куда их было спрятать? Одеждой с длинными рукавами я опрометчиво не запасся. Мне бы совсем не помешала шляпа или панамка с утиным козырьком, но таковых у меня не было, я презирал любые уборы — зимние, летние, они не водились у меня…
Бумажный намордник слетал каждые несколько минут, я заново его облизывал, а в какой-то раз мне уже не хватило слюны, чтобы прикрепить его к носу.
Я достал парусину и с головой завернулся в нее. Тяготил рюкзак, на спину его было не набросить, он комкал мой балахон и натирал ожоги на лопатках. Нести в руке — нещадно толкал пламенеющую ногу. Поначалу получалось удерживать рюкзак чуть на отлете, потом устала кисть. Выход нашелся — я надел рюкзак на грудь: из горбуна превратился в роженицу.
Вдали увидел деревцо и чуть ли не бегом рванул к нему. Достиг и закричал от досады — то был можжевельник, издали зеленый, вблизи — дырявый, в реденькой хвое. И везде, куда ни кинуть взгляд, холмилась выгоревшая травяная пустыня. Я уже не понимал, куда мне идти…
Решил соорудить спасительный навес, чтобы под ним переждать жару. Можжевельник хоть был невысок, с кривым, будто поросячий хвост, стволом, но ветки его находились в полутора метрах от земли и вместо навеса я ставил какой-то парус. Чертово солнце стояло высоко, и проку не было в такой защите. В этот отчаянный момент родилось очередное четверостишие. Я достал чернила. Пока жара нещадно шпарила согнутую спину, записывал:
Я отложил блокнот, обвязал ствол можжевельника углами парусины. Получилось нечто похожее на перевернутый гамак. Для мягкости я подложил под спину надувной матрас. Накачивая, чувствовал, что из легких вылетает горючий воздух, словно из пасти Горыныча. Матрас был жарче натопленной печи.
Укрылся, но солнце бесстыже лезло как под юбку, прихватывало, щипало. Проблемный фланг я защитил купальным полотенцем, лежал, подтянув ноги — лишь так получалось спрятаться. Чтобы отдохнули взмокшие ноги, разулся. Кеды поставил рядом с рюкзаком.
Вода на вкус была не газированной, а кипяченой. Я сделал несколько глотков, и фляга опустела. Я отложил ее, закрыл глаза и провалился в сон.
Очнулся, как от удара. Голова, ушибленная, гудела. Потянулся за часами, дотронулся и отдернул руку — они нагрелись, точно расплавленный свинец. Я подбрасывал кругляш в ладонях, студил, будто печеный, только из углей, картофель. Потом открыл — остановились на двенадцати минутах первого. И я уже не знал который час. Наступил вечный полдень.
Лежать нельзя — подохну от жары. Нервически хотелось пить, трясло: воды, воды! Я сорвал можжевеловую щепотку, положил в рот — не помогло. Беспокоила правая стопа, она горела, словно ее объели муравьи. Я посмотрел и понял причину. Пока я находился в забытьи, нога выскользнула из укрытия. След был как от кнута — жгучей красной полосой.
Наперво облегчил рюкзак, высыпал тяжелые консервы. Шашкой вырыл ямку и зарыл банки — вдруг еще вернусь.
Кеды пропеклись, их резина стала мягкой, ее можно было отщипывать, как мякиш. Я смог обуть левую ногу, а правую, подгоревшую, оставил в носке. Посох сперва выбросил, затем сообразил, что без него хуже, и снова подобрал. Выступающую опорную руку полностью обмотал футболкой. Таким и пошел дальше — с головы до ног в парусиновой попоне. При каждом хромом шаге на брюхе звякали бубенцами ослабшие застежки рюкзака. Я был похож на прокаженного. Один в безлюдном раскаленном мире.
Дорога медленно истончилась до одной колеи, та, в свою очередь, обернулась тропинкой, которая затерялась под камнем, покрытым ржавыми разводами лишайника. Я будто уперся в прозрачную границу.
Меня окутывал зной, отлитый из золотого и голубого звонкого металла, живое, дышащее мартеновским жаром существо. Я спохватился, что давно умолкли кузнечики. Наступило безветрие, и не шумела высохшая трава. Я перестроил слух на тишину и сразу же услышал тихое равномерное потрескивание — то в солнечном великом огне рассыхалась степь.
Вдруг подала голос одинокая и громкая цикада, звук был железным, словно кто-то невидимый прозвенел связкой ключей.
Вслед за этим раздался скрип — такой бывает, когда отворяют подпол…
Вековой страх потрогал мой загривок, подтолкнул — иди! Я переступил ржавый камень, шагнул.
Я был на холме, а внизу поле цвета охры — ни стебелька, ни кустика. Рядом пролегала битая и пыльная дорога. Я спустился вниз, одна нога в носке, вторая в кеде. Шаркал, спотыкался, в голове вместо мыслей кружил бумажный пепел.
Вдруг ощутил, что странно переменился. Куда-то подевался стыд. Я будто уже не считался человеком, утратил ум, приличия и внешний вид. Если бы мне захотелось помочиться, то не снял бы джинсов, не поднял балахона. Рот пересох, но нить не хотелось. Жажда затаилась, как давнее пережитое горе, которое всегда рядом и уже не мешает.
Чувствительной горячей спиной я ощутил чье-то присутствие, оглянулся, но увидел лишь пройденный путь с холма, пустынную дорогу в камнях, похожих на черствые куски хлеба.
Страх настиг и приобнял за ребра — я услышал шелестящие вкрадчивые шаги и хриплое придыхание. Кто-то подкрался ко мне. Сердце дергалось, точно его пытались оторвать, как рукав у рубашки.
Я резко повернулся всем корпусом, отмахнулся посохом…
У моих ног шевелился большой полиэтиленовый пакет. Он был исполнен воздуха, выкатил надутую грудь, словно токующий тетерев.
— Дурак! — пробормотал я. Он пошумел, будто в нем кто-то завозился. Я посохом подбросил пакет — он был невесом и пуст.
Пошел, и пакет немедля тронулся за мной вдоль дороги. Вырвался вперед, замер, чтобы подождать. Я встал столбом, он вернулся и закружил вокруг меня. Это было и смешно, и жутко — ученый, как служебный пес, пакет…
Решил прогнать его, замахнулся. Он спорхнул с дороги и уселся в нескольких метрах. Отпрыгнул на шаг, другой, точно куда-то приглашал. Я проковылял мимо, он раздраженно кудахтнул, полетел вдогонку, приземлился и вдруг затрещал на ветру — вибрирующей призывной трелью. Я посмотрел на него, он снова что-то прошамкал пластиковым ртом и низко полетел над полем.
Я заметил, что пропало солнце, а небо при этом оставалось чистым, без облаков, и только синева стала напряженнее. Я больше не ощущал зноя, он кончился.
Поле становилось пологим склоном горы. Мы поднялись, и пакет, словно исполнив свою работу, взмыл, унесся.
Я увидел пустырь, напоминающий вытоптанную лошадями цирковую арену. Вокруг росла трава, похожая на распустившийся камыш.
Пробежали вереницей три собаки: вокзальные, феодосийские, пошитые из мехового рванья. Они меня немедленно узнали, и каждая пристально глянула в лицо. Я поразился их мудрым человеческим глазам. Последняя лукаво улыбнулась, и я понял, что это Циглер.
Я шел по тропе, желтой, как пшено. Мне предстало маленькое деревенское кладбище. Забор отсутствовал, землю живых и мертвых разделяла канава. Могилы были убраны в оградки, будто звери в зоопарке. Там промеж надгробий цвела сирень и тонкие фруктовые деревья стояли по пояс в белой известке. Кладбище оказалось малонаселенным, могилы не жались друг к дружке.
Я подошел к плите, белой и широкой, как стол. Примостился на теплый угол, прочел, что под плитою похоронен второго ранга капитан Бахатов. Имени не было, там вообще на памятниках и крестах почему-то отсутствовали имена — одни фамилии.
Я снова поразился тишине. Ни ветра, ни жуков, ни бабочек. Ужас вкрадчиво взял за грудки. Откуда в начале июля цветущая сирень, почему трава пушит одуванчиками?
Раздались женские голоса. Вдоль кладбищенской канавы ковыляла нарядная старуха в синей долгой юбке, светлой, с вышивкой блузе, на плечах платок — так наряжаются на сцену исполнители народных песен. Плелась за молодой женщиной: та шла по дороге, одетая в домашний ношеный халат, на руках несла ребенка, спящего или просто притихшего.
Старуха канючила: — Анька, дай малую подержать!.. — заносила над канавой ногу, но не решалась или не могла переступить расстояния.
Молодая отвечала: — Я же сказала — нет! — Отвечала спокойно, но очень жестко.
Старуха оглянулась, заметила меня: — Ну, Анька!.. Доча! — тон ее сделался извиняющимся, точно старухе было неудобно перед посторонним за чужую грубость. — Анька, дай же!.. Уважь мать! Хоть потрогать!
— Мама, возвращайся к себе! — говорила женщина и прижимала к груди спящую девочку.
Она тоже меня увидела — сидящего на могиле в причудливом тряпье. Сказала радушно: — Здравствуйте!
Я кивнул в ответ. Она продолжала, эта Анна: — Вы, главное, по канаве со стороны кладбища не ходите! Только по дороге, слышите?!
— Анька! — Старуха злилась, топала ногой, обутой в черную лаковую туфлю. — Дай бабушке малую подержать!..
Они ушли, затих разговор. Я еще чуть отдохнул на капитанской могиле, спохватился, что не спросил у местных, где Судак.
На дороге уже не было ни старухи, ни женщины с дочкой. Из-за кладбищенского поворота показался мужчина, в настежь распахнутой светлой рубахе. Он странно шел — вперед ногами, как в украинском танце, они опережали все его туловище — ноги в закатанных до колен серых штанах, на босых грубых ступнях черные, словно покрышки, стоптанные шлепанцы. Рядом резвился мальчик, смуглый и юркий, с виду лет семи. Я поначалу принял его за короткошерстного пса, но разглядел в нем невыросшего человека. Он был еще горбат на одно плечико, а маленькое лицо светилось умом и бешенством.
Мы встретились. Мужчина остановился, а мальчик заплясал на месте — дурачился.
— Знаете, какой он сильный, — улыбнулся мужчина. Обветренное в глубоких морщинах, лицо его было коричневого картофельного цвета. На открытой груди виднелся шрам, как два сросшихся накрест дождевых червя.
Он произнес: — Сашка, а ну, покажи дяде!
Горбатый малыш загудел мелодию: «Советский цирк умеет делать чудеса», обхватил мужчину за ноги и легко поднял. Поставил на землю и засмеялся, показав уродливые, набекрень, зубки.
Я спросил: — А вы отсюда?
Приветливое лицо старшего вдруг стало твердым и гордым: — Бог не сделал для меня ничего хорошего. Поэтому я за Сатану!
Он отвечал не на мой, а на свой самый главный вопрос.
Мальчишка высунул алый, точно перец, язык, и замычал. Я присмотрелся к его нечистым маленьким рукам и поразился, какие у него длинные ногти — мутного стеклянного цвета.
Я спросил: — Как называется это место?
— Меганом.
— А море далеко?
— Там, — он размахнулся рукой, словно бросил в направлении камень. Указывал на замшевые холмы неподалеку.