Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: За великое дело любви - З. И. Фазин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эх, чем бы еще досадить жандармам? Задор в Яше не утихал, и, прежде чем тюремная дверь захлопнется за ним, хотелось еще что-то смелое сделать; смелые голоса, слышанные на площади у собора, еще звучали в ушах Яши. Держали его с обеих сторон так, что не двинешь рукой, но как не могли запретить ему улыбаться, так и голосом своим он волен распоряжаться. И когда проезжали мимо Аничкова дворца, Яша набрал в грудь побольше воздуха и крикнул изо всех сил:

— Да здравствует свобода-а-а!..

— Строптив парень, — сказал один жандарм другому и прочистил мизинцем свободной руки свое ухо, будто выковыривал застрявший там Яшин крик. — Зададут ему перцу!

— Зададут, — сказал второй. — Будь спокоен.

Разговаривали, будто речь шла не о Яше, кого они держали, а о ком-то третьем. Сам он для них уже не существовал.

При подъезде к Цепному мосту более пожилой и суровый на вид жандарм спросил у своего сотоварища:

— А где же убор его, братец?

— Головной? Да ну?! — повел плечом второй. — Есть о чем заботиться-то! Знамя везем, а шапку его с нас не спросят.

— И то верно. Повесить можно и без шапки.

Тут только, при этом разговоре, Яша ощутил, как и в голову и в душу проник лютый холод. Мир человеческой близости и теплоты, мир Юлии и добрых друзей кончился у Цепного моста. Так показалось Яше, когда его втолкнули в подъезд охранки.

Ощущение было такое, будто его сбросили с высоты в бездну…

Глава третья КАРАЮЩИЙ МЕЧ


1

В то самое время, когда схваченных у собора растаскивали по каталажкам и там зверски избивали, не щадя и женщин; в час, когда на Казанской площади и на Невском проспекте еще толпились кучки разгоряченных обывателей и друг перед другом торжествующе похвалялись, как здорово они помогали полиции в драке, а на том месте, где была схватка, по истоптанному снегу уже спокойно прыгали воробьи, и только вороны и галки почему-то не могли успокоиться и все кружились над тяжелым куполом собора, — в это самое время случилось еще вот что.

К одной галдящей кучке бородатых дворников и обывателей подошел рослый чернявый мужчина в смазных сапогах и клетчатом пледе, наброшенном на крепкие плечи. Держась чуть в стороне, он стал прислушиваться к разговору.

— Студенты бунтуют, кому ж еще, — говорил дворник с расквашенным в драке носом. — Страсть какие охальные попались, безо всякой вежливости.

— Там и не студенты были, — сказал другой кто-то. — Смертным боем чуть не доняли меня. Рабочие тоже были, с фабрик которые.

— Ну? Ужель и эти против царя, отечества? Обнаглели совсем!

На мужчину в пледе поглядывали уже с подозрением; стоит человек, слушает и не поддакивает, как другие, а молчит. Взгляд исподлобья, острый, затаенный. Должно, тоже из «тех самых». Широкополая шляпа, очки, волосы длинные, сапоги, плед. Сам-то отмалчивается, а по живому блеску глаз видно: вроде бы чем-то доволен.

И трудно понять, каким собачьим нюхом что-то учуял дворник с разбитым носом — он вдруг облапил молодого человека и стал ощупывать его карманы.

— С оружием ходишь? Это зачем у тебя револьвер?

— Что такое? В чем дело? Прочь! — отбивался тот, но тут уж душ пять на него навалились, кликнули городовых и сообща потащили в участок.

Били по дороге, били в участке. Револьвер отобрали.

Выходящее из ряда вон событие у Казанского собора вызвало переполох в начальственных кругах столицы, и событием этим сразу занялось самое высшее в тогдашней империи полицейское учреждение, оно ведало делами политического розыска, и ему подчинялась вся жандармерия государства. Называлось оно «Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии». И вот, пока в прокуренной канцелярии III отделения у Цепного моста еще скрипели гусиными перьями жандармские «филеры», строча свои донесения, на другой улице — Малой Садовой в кабинете министра юстиции Российской империи графа Палена уже шел разговор, как да что предпринять, чтобы в империи больше не случалось ничего такого.

Сидели у графа Палена люди, коим сам государь император вверил охрану государства и карающий меч правосудия. Среди них были: генерал Трепов (еще крепкий старик с бравой выправкой), главный прокурор столичной судебной палаты Фукс (низкорослый человек с крупной головой и грозным взглядом), «товарищ прокурора» (это была высокая должность) статский советник Поскочин, о нем еще пойдет речь; и наконец — человек по должности «товарищ министра», тоже статский советник, по фамилии Фриш, милейший с виду господин пожилых лет. Словом, это были особы все видные, почтенные, «государственные мужи», как называли таких.

Граф Пален спешно собрал их у себя и ждет прихода еще одного лица — своего помощника по министерству, весьма опытного и знающего юриста Анатолия Федоровича Кони. Волнуется граф до дурноты, пьет воду и посылает курьера за курьером к Цепному мосту и в полицейские участки: установлены ли имена главных зачинщиков беспорядка у Казанского собора? Ответы неопределенные — пока, мол, трудно сказать, большинство арестованных еще не в состоянии давать вразумительные показания. Отчего? Сильно избиты, ваше сиятельство.

Обеспокоенный вид имел, казалось, и сам царствующий государь император Александр II, он тоже присутствовал здесь — на портрете; впрочем, могло и померещиться при расстроенных нервах, что глаза у венценосца глядят со стены строже и рука на золотом эфесе сабли подрагивает. Во всяком случае, стоило Палену покоситься на огромный портрет, а он это часто делал, и тотчас начинал еще больше дергать и торопить чиновников своей канцелярии. Те, в свою очередь, торопили кого-то еще, и приносили графу в кабинет донесение за донесением.

Из канцелярии корпуса жандармов у графа Палена запросили: желает ли он видеть знамя, оказавшееся в руках полиции?

— Знамя? Какое знамя?

— Красное-с, ваше сиятельство. Без древка.

Пален, когда выходил из себя, ругался по-немецки, он происходил из семьи обрусевшего немца.

— Цум тойфель! К черту! Какого дьявола мне им любоваться?

2

Курьер приносит новый запрос из III отделения, то есть из той же жандармской канцелярии у Цепного моста: угодно ли его сиятельству фон Палену лично увидеть преступное лицо, схваченное при знамени? На просьбу Палена уточнить, что это за лицо, прибывает ответ: подросток лет шестнадцати [1], худенький, белобрысый, весьма невидный собой, но обращает на себя внимание, что он из рабочих. С фабрики Торнтона.

— Возмутительно! — негодует граф. Невесело смеясь, приводит по-латыни пословицу: «Орел не ловит мух». — Вот что забывают наши коллеги из III отделения. Ухватились за какого-то фабричного мальчишку и полагают: дело у них уже в шляпе.

Дело, считает граф, уголовное, а не политическое. Просто взять да выпороть тех мошенников и девок за скандал у собора, и дело с концом. Так и придется докладывать сегодня же государю!

Как министр юстиции, Пален отвечал за соблюдение строгой законности в империи, но не зря тот человек, прихода которого он сейчас ожидает, потом напишет о графе, что на свои обязанности граф смотрел как на «исполнение воли монарха». Того самого, что висит на стене прямо напротив Палена. И будто заранее предугадывая волю осиянного золотым блеском самодержца, Пален твердит:

— Выпороть, выпороть! Незачем, господа, придавать арестованным ореол борцов революции и защитников гражданских свобод, у нас и без того на носу два больших процесса этих мошенников и девок. Не стоило бы заводить еще и третий судебный процесс. Майн гот! Видит бог, как мне этого не хочется!

Итак, граф за порку. По законам это с недавних пор не позволялось, но свист розог еще слышался в помещичьих имениях, с крестьянами продолжали расправляться по-старому.

С графом не все согласны; хотя обсуждение инцидента у Казанского собора еще, по сути, не началось (где-то задержался тот чиновник, которого ждут, Пален особенно считается с его мнением), по глазам обоих прокуроров — Фукса и Поскочина и по сосредоточенному молчанию Фриша чувствуется, у них что-то свое на уме. Этот Фриш! Коварный человек, несмотря на свое кажущееся добродушие. Да и Фукс хорош. Никогда прямо в глаза не глядит.

То один, то другой вздохнет, промычит невнятное себе под нос. Назревает серьезный разговор, которого никто не хочет, а не избежать его. Да-с, действительно есть над чем голову поломать.

Версию об украденной хоругви принес Трепов, так ему будто бы доложили сотрудники его градоначальства. «Старый Ярыга» (такая кличка у него в городе) уцепился за вздорный обывательский слух, а дело-то посложнее, куда серьезнее.

За последние годы русская революционно настроенная молодежь задала много хлопот и жандармским, и полицейским, и судебным властям империи. Уже заканчивались в следовательских и прокурорских канцеляриях два огромных судебных дела о «преступной пропаганде в империи», и при участии самого государя намечались члены судебного «особого присутствия», которым и предстояло провести эти процессы.

— Заводить еще третье дело, о, это уж слишком! — твердил с досадой граф. — Сколько их взято на площади? Человек тридцать? О боже! В наступающем году государь надеялся все закончить и лично мне выражал такую надежду. И я заверил его величество, что преступная пропаганда в империи будет в самом скором времени искоренена. Что теперь я буду ему говорить, ума не приложу!

Тут прокурорский вельможа Фукс наконец изволил подать голос:

— Я бы их всех сослал на Сахалин! Всех до единого! И заблокировал бы наглухо остров нашими кораблями.

Шутит он, что ли? Или всерьез? Не разбираясь в прокурорских шутках и тонкостях, Трепов рубит сплеча:

— Тут, господа, дело в дурном влиянии Швейцарии. Оттуда идет все: и глупое это свободомыслие, и бунтарство, и прочее такое.

Выждав немного, пока эхо мощного генеральского голоса утихнет, Фукс пускает в оборот новую каверзу. Он хитрее лисы, Фукс этот! «Поганый Фуксенок» называют его в обществе за малый рост и дурной характер. Но в дальновидности, сообразительности ему не откажешь. Слывет, надо признать, человеком, умеющим из воздуха вылавливать то, чего еще никто другой не чует.

Ни один из господ, присутствующих за столом у Палена, не придал значения тому, что среди схваченных на площади оказался и юный рабочий, а Фукс прямо-таки мертвой хваткой вцепился в эту, как показалось остальным, несущественную подробность.

— Нет, господа, — говорит он, и все поворачивают к нему голову, чтобы видеть его: так глубоко погрузился прокурор в свое кресло. — Это, знаете ли, уже не прежнее «хождение в народ» с пропагандой. Это, знаете ли, скорее выход народа на улицу, на площадь, а отсюда недалеко и до марсельезы и до баррикад!

— Бог с вами, — несогласно морщится граф. — Хватили вы, сударь, позвольте сказать. Нет, нет!

— Отчего же нет, граф, — стоит на своем Фукс. — В Западной Европе рабочие вкупе с революционерами даже сотворили свой интернационал. Известен и их манифест, что скрывать!

Граф это знает и все же отрицательно качает головой — в России, считает он, ничего похожего быть не может.

Но, словно в поддержку Фукса, из III отделения прибывают новые сведения: на площади схвачено, кроме того мальчика, еще двое рабочих, немного постарше годами. Происходят они из крестьян и числятся крестьянами, но установлено, что они заводские.

Как ни коробит присутствующих торжествующий вид карликового Фукса, они, хотя и желают ему в душе черта, прислушиваются к его доводам уже более внимательно. И кажется, нарочито так, из какого-то злорадства Фукс предсказывает много недоброго России: будет в ней, дескать, и чем дальше, тем больше, то же, что и происходит в Западной Европе, — рабочие союзы, забастовки, стачки; не миновать и баррикад, а возможно, будет и такое, чего мир не видел, ибо Россия — это Россия, и народ русский как размахнется, его уже и не остановишь.

И как бы в подтверждение такого рода пророчеств Фукса поступает еще одно донесение: едва пробежав его глазами, граф снова тянется к стакану с водой. Донесение от тайного полицейского агента, сумевшего проникнуть в толпу демонстрантов у собора. По уверению агента, все там, на площади, были поголовно вооружены, если не бомбами, то, по крайней мере, револьверами и кастетами.

В канцелярию III отделения и полицейские части летит новый запрос от Палена: сколько именно и какого вида оружия отобрали у тех, кого успели схватить?

Скоро выясняется: револьверов отобрано два, причем один из них обнаружен уже после демонстрации у молодого человека из прохожих, смахивавшего, по предположению, на демонстранта.

— Как? Два револьвера? Майн гот!

Теперь уже и Пален видел: тут уж спасительной поркой не обойдешься. Эти «девки и мошенники» за оружие берутся! Худо дело!

3

Наконец явился долгожданный Анатолий Федорович Копи, мужчина лет тридцати пяти, с уже седеющими висками и вдумчивым осмотрительным взглядом умудренного жизнью человека. Имя его впоследствии прогремит, он станет известным юристом и литератором и много лет спустя напишет в своих воспоминаниях, как решалось дело в кабинете у Палена.

Трудное положение бывает и у вельмож, и в воспоминаниях Кони говорит об их растерянности:

«Пален после обычных «охов» и «ахов», то заявляя, что надо зачем-то ехать тотчас же к государю, то снова интересуясь подробностями, спросил наконец Фриша и меня, как мы думаем, что следует предпринять, — рассказывает Кони. — Министр был в нерешительности и подавлен непривычностью происшедшего события».

Кони уже знал о случившемся и предвидел недоброе. Первым надлежало ответить на вопрос графа не Кони, а Фришу, и все выжидающе уставились в зажелтевшие от старости глаза товарища министра.

Вот какой совет, по рассказу Кони, подал господин Фриш, человек, о котором говорили, что в правоведении он собаку съел.

«— Что делать? — сказал Фриш, и, медленно оглядев всех своим холодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал на них указательные и большие пальцы и, быстрым движением отдернув одну от другой книзу, как будто вытягивал шнурок, сделал выразительный щелчок языком…»

Это означало: повесить.

Это вместе с тем означало, что его превосходительство Фриш, хотя и милейший человек и добряк, твердо остается ретивейшим слугой государя и стоит за применение даже крайних мер к тем, кто покушается на самодержавный строй и престол.

У Кони посерело лицо. Выходец из разночинцев (его отец был театральным издателем, мать — актрисой), он считался выскочкой в глазах родовитой санкт-петербургской знати. Тем опаснее было для него выступать против жестоких расправ с поборниками обновления русской жизни; он и так слыл «либеральствующим» интеллигентом. Но тут Кони не утерпел.

— Повесить их? — переспросил он у Фриша. — Да вы шутите?

«Не отвечая мне, — вспоминает Кони, — Фриш наклонил голову по направлению к Палену и сказал: «Это единственное средство».

«Негодяй», — подумал Кони. Дальше, по его свидетельству, произошло вот что:

«Пален взглянул на меня вопросительно, и я сказал, что… то, что произошло на Казанской площади, представляется нарушением порядка на улице, по которому следует предоставить полиции произвести обыкновенное расследование. Если обнаружатся признаки политического преступления, то никогда не поздно передать дело жандармам».

Ни с того ни с сего Фукс вставил:

— Вот что значит: оторвался мужик от земли! Пока не появились эти интернационалы с их манифестами, мужичок наш работал у земли и всех кормил. Теперь добра не жди. Раз мужичок от земли оторвался и в пролетариатство пошел, худо дело, господа, худо!

Ах, как Палену хотелось бы согласиться с Кони и не слышать слов Фукса! У Кони ясный ум, это все признают, его осторожность уместна и утешительна, но как обойти все то, что сказал этот противный «Фуксенок».

— На землю надо вернуть мужика, — промолвил Трепов вдруг охрипшим голосом и не без упрека во взгляде повернул голову в сторону мальчишески стройной фигуры государя на стене и крякнул.

Кони сидел молча. Умнее и тактичнее было придержать язык за зубами. Он мог бы с усмешкой сказать Трепову: даже такому всесильному полицейскому вельможе, какой вы есть, не повернуть колесо истории вспять. А Фришу можно было бы сказать: своим советом вы лишний раз доказали правоту тех, кто вышел сегодня на Казанскую площадь протестовать против произвола и жестокости царских опричников вроде вас.

Нет, слов этих Кони вслух не произнес. Он часто подавлял в себе рвущиеся из горла слова. Но в одном себе не отказывал — в праве на безгласные размышления. И вот он с горечью подумал: именитые люди, те самые, которые призваны стоять на страже законности, в действительности приносят свои знания и опыт на службу невежеству и бесправию, насилию и дикости. И к великому несчастью для России, ею правит множество подобных им «мужей»; и не откажешь им в образованности, уме, широких познаниях, и в обществе они считаются вполне добропорядочными, уважаемыми людьми, а как дойдет до дела, они рабы, слуги престола.

После Фриша и Кони в разговор вступил Фукс, за ним Поскочин. Оба схитрили и высказались неопределенно: отчасти в поддержку неистового Фриша, отчасти и в пользу точки зрения Кони. Главным для обоих прокуроров было желание не разойтись с мнением государя, а что его величество скажет, один бог ведает. Пален скоро поедет в Зимний дворец, тогда и узнается, как судить схваченных у Казанского собора. Обвинителем на процессе будет Поскочин, ежели прикажут, а Фукс, как его начальник и главный прокурор, готов ему это приказать, если по воле царя будет устроен суд.

Пален уже в нетерпении поглядывал на часы, когда секретарь подал ему на стол выписку из доноса еще одного агента полиции: будто бы во время демонстрации, когда над площадью взвился алый флаг, кто-то в толпе сказал: «А хорошо, что рабочий мальчик сделал это. За ним — будущее».

Тут Пален вконец расстроился и снова произнес неразборчиво бранное слово по-немецки. И даже руками всплеснул, теряя привычную светскую сдержанность:

— Великая Россия! Уже мальчишки какие-то начинают потрясать твои основы. Ужасно!

Так, ни на что не решившись, Пален закрыл совещание.

Но в тот же день под вечер стало известно: граф был у государя в Зимнем дворце и дело о происшедшем у Казанского собора решено передать в руки жандармского корпуса; при этом государь император высочайше повелеть соизволил, чтобы суд над схваченными демонстрантами был скорым и производился без всяких проволочек особым «присутствием» Сената.

4

В том же декабре, спустя дней десять после демонстрации у собора, последовало новое высочайшее повеление государя: судить схваченных на площади без предварительного следствия; а еще недели через три, в начале января уже наступившего нового года, Яше Потапову и другим оказавшимся в тюремных застенках демонстрантам был вручен обвинительный акт. Яша читал его целый день и до конца так и не смог одолеть. Всего обвиняемых по делу было двадцать один: семнадцать мужчин и четыре девушки. Фамилию Юлии Яша не знал и обрадовался, не найдя ее имени среди женских имен арестованных.

Потом Яша узнает: многостраничную прокурорскую писанину сперва показывали государю, и тот за один раз тоже не дочитал все до конца, но обратил особенное внимание на то место, где говорилось о «поступке» обвиняемого юнца Потапова. Передавали: государь поинтересовался даже и тем, сколько лет этому юнцу и откуда он родом. После чего император с простодушным огорчением сказал:

— Весьма грустно: млад, а духом уже столь дерзостен. Кто его родители?

— Ваше величество, они простые крестьяне, — сказали царю.

— Тогда почему же в сем акте указано: рабочий? Надобно так и писать: крестьянин. И рабочих людей с вольнодумствующей публикой не связывать. А он не кается? — спросил еще государь.

— К сожалению, нет, ваше величество. Дерзко упрямствует. Никого не называет, кто его подбил и откуда флаг взялся.

— Весьма печально, господа. Следовало бы его обязательно подвигнуть на покаяние и чтоб главных зачинщиков назвал.

Позднее Яша узнает: государь император столь близко занимался его судебным делом, что даже самолично определил и меру наказания для него.

Узнает Яша впоследствии и о печальной судьбе Юлии. Под арест она не попала, но с площади была увезена с тяжелым сотрясением мозга — от страшного удара полицейской шашки по голове.

А пока что все закрыто от Яши. Его лишили свободы, и никого к нему не допускали. Держали в одиночке, как важного государственного преступника. Камера крошечная, темная… Если с улицы после слепящего сверкания белоснежного январского дня войти сюда, сразу и не разглядишь ничего — глаза должны привыкнуть к серой мгле, ее не в состоянии рассеять даже мутная полоска света, что идет от решетчатого оконца почти у потолка. Нелегко было разбираться при таком свете в обвинительной стряпне. А еще труднее было привыкать к неподвижности. Цепи нет, а ты будто навечно прикован к четырем стенкам. Иногда, правда, через оконце залетал ветерок, но отдавало от него чем-то каменно-душным, что и дышать не хотелось.

Сначала Яша встретил вручение обвинительного акта ершисто (как и все прочее воспринимал с момента, когда оказался в заключении), не захотел расписываться в получении акта, сказался неграмотным.



Поделиться книгой:

На главную
Назад