Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Волкогоновский Ленин (критический анализ книги Д. Волкогонова “Ленин”) - Жорес Трофимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Впрочем, после появления в мартовской книжке “Рус­ской мысли” ( б. журнала “Коммунист”) за 1992 год боль­шого письма И. Арманд к Ленину (относящегося к 1913 го­ду), из которого стало видно, что начиная с 1910 года она была влюблена во Владимира Ильича, Волкогонов полю­бил заглядывать в публикации кандидата исторических наук

А. Латышева, оперативно сочинившего статьи на тему “Воз­любленная Ленина”, напечатанные в “Демократической га­зете” (1992, 4 апреля), “Досье” (1992, август) и “Российской газете” (1993, 9 декабря; 1994, 18 и 20 января). ,,Латышев — опытный историк, в свое время состояв­ший членом научного совета Центрального музея В. И. Ле­нина. Но после августовского “путча” 1991 года он превра­тился в “демократа”, сочинителя небылиц про “амораль­ного” Ленина. И тем не менее, несмотря на все ухищрения, ему так и не удалось доказать, что И. Арманд была люби­мой женщиной Владимира Ильича. Сознавая это, он уны­ло констатировал: “Не найдены письма Ленина к Арманд  периода их близких отношений , которые по-видимому име­ли место короткое время осенью 1913 года. Очевидно, эти письма безвозвратно потеряны”.

Дмитрий Антонович не только широко использует ста­тьи А. Латышева в книге “Ленин”, но и переписывает из них абзацы, причем ни разу не ссылаясь на автора (фами­лии Латышева нет даже в “Указателе имен”), то есть со­вершает плагиат. Латышев же, как ни странно, безропотно согласился на этот интеллектуальный грабеж и удовле­творился тем, что генерал поставил в своей книге его фа­милию как рецензента. Но обязанности такового если он и выполнял, то весьма странно.

В результате анализа документов, Латышев пришел к выводу, что близкие отношения между Владимиром Иль- ичем и Инессой Федоровной “по-видимому, имели место короткое время осенью 1913 года” (не разделяя мнения Латышева, подразумевающего под “близкими отношения­ми” нечто большее, чем теплые дружеские отношения ме­жду единомышленниками и товарищами по партии, я вме­сте с тем согласен с тем, что они имели место “короткое время осенью 1913 года”).

Волкогонов же, беспардонно раздвинув неудобные для сво­ей концепции латышевские временные рамки “близких от­ношений” между Лениным и Арманд (“короткое время осе­нью 1913 года”), выдвигает против Владимира Ильича, отли­чавшегося, по его же, Волкогонова, словам “от многих своих товарищей пуританской сдержанностью”, обличительный те­зис: “И если бы не знакомство в начале 1910 года и его связь на протяжении десяти лет с одной, яркой во многих отноше­ниях, женщиной-революционеркой, то вождь русской рево­люции мог бы считаться просто образцовым мужем”.

Не встретив должных возражений со стороны рецен­зента Латышева или по-барски проигнорировав его суж­дения, автор книги развивает свое надуманное “открытие” о десятилетней связи и хоть чем-нибудь тужится его под­крепить. Не привлекая каких-либо источников, он, как о чем-то установленном документально, пишет: “После зна­комства с Арманд Ленин постоянно в контакте с этой жен­щиной. Она переезжает вслед за семьей Ульяновых, все­гда живет поблизости, часто встречается с Лениным и Крупской, становится близким для них человеком. Инесса становится как бы неотьемлимым элементом семейных от­ношений. Ленин с Крупской в Париже — она там; Ульяно­вы в Польше — здесь же “русская француженка”, конеч­но, она поблизости от них в Швейцарии” (с. 302).

Для того, чтобы читателю можно было самому судить о том, кого навязывают Ленину в “возлюбленные” и, глав­ное, изобличить волкогоновские домыслы о 10-летней свя­зи Владимира Ильича с Инессой Федоровной, вкратце очер­чу основные вехи ее биографии и характер ее отношений с Ульяновыми.

Родилась она в 1874 году в Париже в актерской семье. Отец умер рано, оставив мать с тремя девочками. Стар­шую из них, Инессу, взяли на воспитание жившие в Моск­ве бабушка и тетка :— учительница музыки. Благодаря им, юная парижанка овладела в совершенстве русским и анг­лийским языками, игрой на рояле, увлекалась художест­венной литературой, историей и в 17 лет сдала экзамен на звание домашней учительницы.

Внешне привлекательная, остроумная, хорошо образо­ванная, превосходная музыкантша, Инесса пленила сына фабриканта Арманда — Александра, образованного и че­стного человека, и стала его женой. Все сулило ей обеспе­ченную жизнь.

Однако нищета, безграмотность и бесправие фабрич­ных рабочих поразили ее. Убедившись в тщетности благо­творительности, Инесса, под влиянием марксистской ли­тературы, которой ее снабжал младший брат мужа Вла­димир, становится членом социал-демократического подполья. Владимир Арманд был незаурядной личностью, редкой души человеком, и Инесса, мать четверых детей , влюбилась в него и покинула мужа. Зимой 1904 года она уехала в Швейцарию, где родила мальчика.

В период первой русской революции И. Арманд, буду­чи уже большевичкой, несколько раз подвергается аре­стам, а осенью 1907 года ее ссылают в Архангельскую гу­бернию. Туда же приехал и Владимир Арманд, но, заболев туберкулезом, вернулся в Москву. В ноябре 1908 года Инес­са бежала из ссылки, а в январе 1909 была уже в Швейца­рии с больным Владимиром, но тот вскоре скончался.

Пораженная горем, Инесса 4 месяца живет в маленьком французском городке, затем осенью 1909 года поступает в Брюссельский университет, а через год поселяется в Пари­же, где она знает почти всех большевиков. Ум и энергия, идейная стойкость, целеустремленность, пренебрежение к ма­териальным условиям жизни предопределили доверие това­рищей, и она была избрана в президиум большевистской груп­пы и членом Комитета заграничных организаций. Урывками от партийной работы Инесса слушает лекции в Сорбоннском университете. В ее квартире было постоянно много народа. Одни приходили по делам, другие — отдохнуть и послушать музыку. Стали заходить сюда и Владимир Ильич с женой. В свою очередь Инесса Федоровна наведывалась к Ульяно­вым и, по словам Надежды Константиновны, “стала близ­ким” им человеком. Летом 1911 года она вместе с Г. Зиновь­евым, А. Луначарским и другими деятелями преподает в шко­ле партийных работников, организованной Лениным в Лонжюмо, в 18 километрах от Парижа.

Летом 1912 года, по ленинской рекомендации, ЦК пар­тии направил И. Арманд в Петербург (по паспорту на имя Ф. Янкевич) на подпольную работу. Но через два с полови­ной месяца она была арестована и больше полугода отси­дела в одиночке петербургской тюрьмы, пока Александр Арманд не внес залог в 5000 рублей, чтобы ее выпустили до суда на волю и она могла бы лечить начавшийся тубер­кулез легких. Весну и лето Инесса Федоровна провела с детьми на кумысе в Ставрополе на Волге.

Жертвуя залогом, она тайно переходит границу и в конце сентября 1913 года появляется в деревне Белый Дунаец (около станции Поронин, в Галиции, входившей тогда в Австро-Венг- рию), где под руководством Ленина проходило совещание партработников. После его окончания Ленин с женой и Ар­манд еще неделю находились в деревне, чтобы немного от­дохнуть: Владимира Ильича донимали бессоница и головные боли. Надежде Константиновне было необходимо набраться сил после недавно перенесенной тяжелой операции щито­видной железы, а для болезни Инессы Федоровны свежий горный воздух был настоящим лекарством.

В начале октября все они переехали в Краков. Но не ус­пели Ульяновы обустроиться в нанятой квартире — эпиде­мия инфлюэнцы свалила с ног Владимира Ильича. Как толь­ко он окреп, вылазки втроем на лоно природы возобнови­лись, за что товарищи шутливо окрестили их “партией про- гулистов”. Инесса Федоровна, воспользовавшись своеобраз­ным отпуском, много читала, играла на рояле, сагитировала Ульяновых сходить на концерты музыки Бетховена, вслух строила планы издания женского журнала для работниц. Квартировала она у той же хозяйки, что и семья Каменевых, но бывала чаще всего у Ульяновых, где к ней “очень привя­залась” (выражение Крупской) и Елизавета Васильевна, мать Надежды Константиновны, с которой было о чем поговорить и ...покурить. А вот это зелье Арманд было категорически противопоказано, ибо с наступлением слякотного ноября опять обострился туберкулез. Здоровье ее внушало опасения у то­варищей, и Владимир Ильич приложил немало усилий, что­бы убедить ее немедленно отправиться на лечение в Арозу (Швейцарские Альпы), идеальное место для лечения легоч­ных больных.

И вдруг, числа 18 декабря 1913 года, в Краков пришла телеграмма из Парижа, где уже обосновалась Арманд, а чуть позже — и то сенсационное письмо, которое дало пи­щу любителям “клубнички”, а латышевым и волкогоновым помогло громогласно и со злорадством объявить Инессу Федоровну “возлюбленною Ленина”. Остается познакомить с основным содержанием этого письма и читателя.

“Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не прие­дешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознавала, как никогда раньше, какое большое место ты еще здесь, в Париже, занимал в моей жизни, что почти вся деятель­ность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыс­лью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль. Зачем было меня этого лишать? Ты спрашиваешь, сержусь ли я за то, что ты “провел” расставание. Нет, я думаю, что ты это сделал не ради себя.

Много было хорошего в Париже и в отношениях с Н. К. В одной из наших последних бесед она мне сказала, что я ей стала дорога и близка лишь недавно. А я ее полюбила почти с первого знакомства. По отношению к товарищам в ней есть какая-то особая чарующая мягкость и надежность. В Париже я очень полюбила приходить к ней, сидеть у нее в комнате. Бывало, сидищь около ее стола — сначала гово­ришь о деле, а потом засиживаешься, говоришь о самых разнообразных материях. Может быть, иногда и утомля­ешь ее. Тебя я в то время боялась пуще огня. Хочется увидеть тебя, но лучше, кажется, умерла бы на месте, чем войти к тебе, а когда ты почему-либо заходил в комнату Н. К., я сразу терялась и глупела. Всегда удивлялась и завидовала смелости других, которые прямо заходили к тебе, говорили с тобой. Только в Лонжюмо и затем сле­дующую осень (1911 г. — Ж. Т.) в связи с переводами и пр. я немного попривыкла к тебе. Я так любила не только слу­шать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо так оживляется, и, во-вторых, удобно было смот­реть, потому что ты в это время этого не замечал”.

Далее идет несколько страниц, посвященных жизни и смерти ее подруги Тамары и вопросы к Владимиру Ильи­чу, о чем можно говорить в Комитете заграничных органи­заций, и “чего говорить нельзя...”. И только последние строки письма снова приобрели интимный характер: “Ну, доро­гой, на сегодня довольно — хочу послать письмо. Вчера не было письма от тебя! Я так боюсь, что мои письма не попа­дают к тебе — я тебе послала три письма (это четвертое) и телеграмму. Неужели ты их не получил? По этому поводу приходят в голову самые невероятные мысли. Я написала также Н. К., брату, Зине (жене Г. Зиновьева. — Ж. Т.). Неужели никто ничего не получил? Крепко тебя целую. Твоя Инесса”.

“Едва ли стоит комментировать это письмо,— небреж­но заключает Волкогонов.— Оно в высшей степени крас­норечиво”.

Стоит, Дмитрий Антонович, стоит! Да, бесспорно, что первая часть послания Арманд — это действительно так называемое “любовное” письмо. Из признаний Инессы Фе­доровны видно, что первый период знакомства ее с Влади­миром Ильичем, когда она еще не была влюблена в него, она просто благоговела и робела перед ним, а он, кстати, и не замечал этого. Только за лето 1911 года, проведенное в Лонжюмо, и затем в следующую осень в Париже, в связи с переводами ею ленинских текстов, она “немножко при­выкла” к нему. Следовательно, кульминационным перио­дом их сближения могло бьггь короткое время встреч и совместного проведения досуга в Поронине и Кракове осе­нью 1913 года. Общение их в течение двух месяцев, проис­ходившее, заметим, в период, когда у Арманд нарастал туберкулезный процесс, Н. К. Крупская была после опера­ции, а Владимир Ильич переболел энфлюэнцой, вылилось в прогулки втроем на свежем воздухе, так необходимые им всем.

Судя по письму, даже и в этот период чувства Инессы Федоровны к Владимиру Ильичу ограничивались плато­нической любовью. Ибо письмо, написанное уже после всех периодов их тесного общения, после всего того, что могло быть близкого между ними, после фактического расхож­дения их личных дорог, подытоживая суть их отношений, только теперь и явило собой признание в любви, причем признание — трепетное, чистое, без надежды... (“Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, ино­гда говорить с тобой было бы радостью — и это никому не могло бы причинить боль”). Если “и сейчас” обошлась бы без поцелуев, значит, и раньше их не было? Значит, это признание в любви было сделано после того, чему не суж­дено было сбыться.

А что Владимир Ильич? Несомненно, что он очень це­нил ум и способности Арманд, доверял ей сложную и от­ветственную партийную работу и после четырехлетнего знакомства с ней уважал и любил, как преданного друга, интересную, эрудированную и веселую собеседницу, от­личную музыкантшу. Не обошло стороной и ее женское обаяние. Но, как только почувствовал глубоко неравнодуш­ное отношение к себе Инессы Федоровны, он, предотвра­щая драматическое развитие событий, дипломатически “провел расставание” — отправку ее на лечение в Арозу. Что же касается “письменных” поцелуев, то они шли только с ее стороны и, по всей видимости, и оставались только “письменными”. В письмах же Владимира Ильича к Ар­манд не было ни одного поцелуя, а после “проведенного” расставания он вскоре даже переходит в переписке на “Вы”, четко ограничив рамки их отношений. Вот и все.

Не исключено, что и от Надежды Константиновны не ускользнуло невольное благоговейное чувство влюбленно­сти Инессы Федоровны к Владимиру Ильичу. Но ее дове­рие и такт по отношению к близким людям предоставили возможность мужу самому разовраться в возникающей си­туации и принимать решения. А он “провел расставание”. Если бы все это было не так, то могла ли бы в эти самые дни продолжаться дружеская переписка между двумя женщинами-”соперницами”? И оставила ли бы Надежда Кон­стантиновна столь теплые воспоминания об И. Арманд, ес­ли бы хоть тень обмана или пошлости коснулась ее жен­ского достоинства?

Упрямо навязывая читателю свою обывательскую точ­ку зрения, Волкогонов пытается подкрепить ее купюрой из письма Владимира Ильича из Цюриха от 13 января 1913 года к И. Арманд, проживавшей в Клара не, которую (купюру) он, мол, выявил в архиве: “После слов “Дорогой друг!, — изъята фраза: “Последние Ваши письма были так полны грусти и такие печальные думы вызывали во мне и так будили бешеные угрызения совести, что я никак не могу прийти в себя...” Дальше в том же духе”.

Поразительна наглость, с какой Дмитрий Антонович бахвалится' находкой: ведь эта купюра была 20 января 1994 года опубликована в “Российской газете” А. Латыше­вым! Мало того, что генерал присвоил чужой труд, он еще опустил ленинские слова: “Хочется сказать хоть что-либо дружеское и усиленно попросить Вас не сидеть почти в одиночестве, в местечке, где нет никакой общественной жизни, а поехать куда-нибудь, где можно найти новых и старых друзей, встряхнуться”.

Но это не все. Обкарнав выявленную Латышевым ку­пюру, Волкогонов без всяких оснований домысливает: “Ле­нину — пуританину по натуре в семейных отношениях, видимо, очень нелегко давалась эта связь, далеко вышед­шая за границы простой дружбы. А Арманд, привыкшей (откуда все это известно? —Ж. Т.) отдаваться своему чув­ству без остатка и ограничений, была невыносима роль тайной “подруги” Ленина” (с. 305). Все это — плод больно­го воображения Дмитрия Антонович^, как и его голослов­ные утверждения о существовании десятилетней “связи” между Лениным и Арманд, или то, что “русская францу­женка” все время переезжала вслед за Ульяновыми. Пы­таясь как-нибудь доказать, что и в советское время чув­ства Арманд и Ленина друг к другу “не угасли”, Волкого­нов приводит пример того, как Владимир Ильич “напоминал о себе нежной, но весьма странной для вождя заботой: “Тов. Инесса! Звонил к Вам, чтобы узнать номер калош для Вас. Надеюсь достать. Пишите, как здоровье. Что с Вами? Был ли доктор? Привет! Ленин”. Опираясь на эту “улику”, док­тор философии изрекает: “Ни для Бош, Коллонтай или Фотиевой он не пытался достать калоши...”. Ничего не ска­жешь — веское доказательство любовной связи... При этом не гоже ученому снова и снова обманывать читателей, уве­ряя, что и это письмо обнаружено в архиве: ведь оно было опубликовано в январской книжке “Известий КПСС” за 1989 год! И этично ли ставить в вину заботу о здоровье больной туберкулезом женщины, старому товарищу по пар­тии, когда в Москве стояла слякоть, свирепствовали сып­няк и энфлюэнца?

К сожалению, Инесса Федоровна не научилась беречь себя. Ухаживая в пути с Северного Кавказа за больными товарищами, она заболела холерой, и 24 сентября того же 1920 года, на 47-м году жизни, смерть сразила пламенную большевичку. Похоронили ее 12 октября у Кремлевской стены. Среди венков был бадьшой из живых белых цветов с надписью на траурной ленте: “Тов. Инессе — от В. И. Ле­нина”. И неужели волкогоновым не ясно, что если бы такой проницательный человек, как Владимир Ильич, чувство­вал за собой хоть какой-то моральный “грех” и что своей единоличной подписью может дать хоть какой-то повод для пересудов, то, наверное, воспользовался бы прекрас­ной возможностью на всякий случай закамуфлировать свои отношения с Арманд двумя подписями — своей и жены, что всеми было бы принято как само собой разумеющееся, ибо Н. К. Крупская сама была известным партийным дея­телем, близким соратником и товарищем И. Арманд.

Злобные вымыслы О вожде-“антихристе"

За два десятилетия службы в ГлавПУРе, работавшем на правах отдела ЦК КПСС, генерал-философ постоянно занимался антирелигиозной прапагандой. Воинствующим атеизмом пронизано все его творчество, причем он не стес­нялся критиковать деятелей и с мировым именем. Так, в учебном пособии “Воинская этика”, сочиненном для слу­шателей и курсантов военно-учебных заведений (М., 1976), Волкогонов, опираясь на труды Ленина, подвергал крити­ке Ф. М. Достоевского за увлечение “феодально христиан­ским социализмом”, Л. Н. Толстого — за “религиозную про­поведь морального самоусовершенствования”, а “философа-идеалиста и мистика В. С. Соловьева” — за разработку “реакционной религиозно-эстетической системы”.

Высоко оценивая действенность атеистической работы, проводившейся под руководством КПСС, Дмитрий Анто­нович в своей книге “Психологическая война” (М., 1984) с удовлетворением отмечал: “В социалистическом общест­венном сознании удельный вес и значимость религиозных идей, взглядов все более уменьшается по мере дальней­шего упрочения материалистического мировоззрения... Но­вый мир, используя свободу совести, чужд религиозной нетерпимости, которую пытаются приписывать социализ­му его классовые враги”.

Перебежав в 1990 году в стан лжедемократов, он вся­чески стремится замолить былые “грехи” своей антирели­гиозной пропаганды и на вопрос одного из журналистов, верит ли он в Бога, отвечает: “Я христианин (жаль, что не сказано — с каких пор. — Ж. Т.), и этим многое сказано”. Что ж, новый ветер — поворачивай паруса. И Дмитрий Антонович теперь направляет вектор своего усердия в про­тивоположную сторону. В качестве начальника Института военной истории он даже подписал обращение к “высшим церковным властям с предложением причислить к лику святых Ивана Сусанина. — Канонизировали же князей Дмитрия Донского и Дмитрия Пожарского! Надеюсь, нас поддержат” (Неделя, 1990, № 26). Апогеем же метаморфо­зы сановного политрука стало его заявление со сцены Ле­нинградского концертного зала: “Ленин причастен к тер­рору... Я даже знаю один документ, где он приказывает докладывать ему еженедельно, сколько расстреляно по­пов” (Волжские вести, 1991, № 18).

Я тогда же расценил это утверждение как злобную ан- тиленинскую утку, ибо знал, что такого документа нет в архивах, как не происходили в жизни и еженедельные рас­стрелы служителей культа. В этом я окончательно убе­дился, прочитав во 2-м томе сборника “Ленин” подглавку “Ленин и церковь”: там и в помине нет такого “докумен­та”... Как нет и волкогоновского извинения за свое громо­гласное и преступное вранье. Зато каждая страница под- главки усеяна досужими домыслами и вымыслами о Вла­димире Ильиче, вроде: “Он сам поразительно легко, без видимых мучений, сомнений, переживаний порвал с рели­гией, так никогда и не погрузившись в ее лоно. Ранние увлечения материалистическими учениями сделали его пе­реход от полуверы (в школьные годы) к неверию легким и незаметным”.

Убежден, что Волкогонов не сумеет вразумительно по­яснить, что значит “погрузиться в лоно религии”. И нет такого исторического источника, который свидетельство­вал бы о том, что у В. Ульянова была “полувера”, от кото­рой он якобы легко и незаметно перешел к неверию. Я, ав­тор книг о гимназических годах Владимира Ильича, твер­до уверен, что его разрыв с религией произошел не только после знакомства с материалистическими учениями, но и в результате долгих и мучительных раздумий над окру­жающей действительностью — о тщетности обращений за помощью к всевышнему людей, угнетенных социальной не­справедливостью, нападках церковников на народную шко­лу, руководимую отцом, о пьянстве и поборах, которыми нередко занимались служители культа. Росту неверия спо­собствовали схоластическое преподавание закона божьего в гимназии, заключавшегося в зазубривании сухих и труд­ных учебников, суровость наказаний, которым директор Ф. М. Керенский подвергал учеников, уклонившихся от по­сещения богослужений и т. п.

Переход к неверию, вопреки представлениям Дмитрия Антоновича, не был “легким и незаметным” еще и потому, что закон божий и богословие являлись обязательными предметами не только в гимназиях, но и в высших учеб­ных заведениях. Поэтому В. Ульянову довелось сдавать выпускной экзамен по закону божьему в гимназии, изу­чать в 1887 году богословие в Казанском университете и сдавать испытания по церковному праву в Петербургском университете в 1891 году.

Еще один пример легковесных суждений автора. Он ут­верждает, что Владимир Ильич в своей жизни “имел дос­таточно близкие связи с одним священником... — Георгием Гапоном”.

Да, действительно, в начале первой русской револю­ции Владимир Ильич получил от Гапона “Открытое пись­мо к социалистическим партиям России” с призывом не­медленно войти в соглашение между собой и приступить к подготовке вооруженного восстания против царизма, а так­же “Воззвание Георгия Гапона к Петербургским рабочим и ко всему российскому пролетариату”. Присутствовал и на конференции российских социалистических организа­ций, созванной Г. Гапоном 20 марта 1905 года в Женеве, но, убедившись, что конференция является “игрушкой в руках с.-р. (эсеров. — Ж. Т.)” и что рабочие партии на нее не приглашены, Владимир Ильич покинул конференцию. Эти и некоторые другие факты говорят лишь о том, что Гапон неоднократно обращался к Ленину, но тот не имел каких-то “близких связей” с ним и избегал встреч.

В завершение разговора о погружении в “лоно церкви” замечу, что Владимир Ильич и в юности, и в зрелые годы никогда не позволял себе подтрунивать или насмехаться над чувствами верующих и старался соблюдать все пра­вила приличия по отношению к установленным законом религиозным обрядам. Так, находясь в ссылке в деревне Кокушкино Казанской губернии, он в 1888 году, по прось­бе крестьянской семьи, присутствовал в церкви в качестве восприемника их дочери. Обязанности “крестного отца” он выполнял и позже, когда находился под гласным полицей­ским надзором в Самарской губернии.

“Известный историк” полагает, что “Ленин не оставил глубоких трактатов о месте и роли религии в человече­ском обществе” и ограничился “пропагандистскими пам­флетами “Социализм и религия”, “О значении воинствую­щего материализма”, некоторыми партийными указания­ми в программных документах”. Если бы автор с большей ответственностью относился к тому, что он пишет, то дол­жен был бы упомянуть хотя бы книгу “Материализм и эмпириокритицизм” Ленина и его статьи о Л. Толстом и толстовщине, о богостроителях и богоискателях, “Об отно­шении рабочей партии к религии”.

Еще большему диву даешься, когда Дмитрий Антоно­вич излагает “взгляды” Ленина на религию. Не уважая свои докторские звания и читателей, он заявляет, что Вла­димир Ильич якобы не признавал свободу веры, ибо ви­дел в религии “один из видов духовного гнета”, и без оби­няков повторял классический марксистский тезис: “Рели­гия есть опиум народа”. Но это тоже явная ложь. Еще в статье “Социализм и религия” (1905 г.) Владимир Ильич выдвигал требование свободы совести в качестве одного из важнейших: “Всякий должен быть совершенно свобо­ден исповедывать какую угодно религию или не призна­вать никакой религии, т. е. быть атеистом...”. Этот полити­ческий лозунг был воплощен в декрете Совета Народных Комиссаров РСФСР об отделении церкви от государства и школы от церкви, опубликованном в печати 26 января 1918 года, и обеспечил всем гражданам свободу совести.

Декрет не содержал ничего дискриминационного по от­ношению к православной церкви, но поместный Собор 1917—1918 годов, вслед за патриархом Тихоном, призвал верующих всячески противодействовать правительствен­ному декрету. И уж сугубо политические цели преследо­вал сам патриарх, осудив заключение Совнаркомом Бре­стского мира. Только осенью 1919 года вышло его послание к духовенству с указанием “уклоняться от участия в по­литических партиях и выступлениях, “повиноваться на­чальству в делах мирских”.

Волкогонов совершенно не затрагивает отношения Со­ветской власти с церковью в 1917—1920 годах и переска­кивает к голоду 1921—1922 годов, когда требовалась не­медленная помощь миллионам голодающих Поволжья и других районов страны.

Среди трудящихся и низшего духовенства возникло дви­жение за изъятие части церковных ценностей, накоплен­ных трудом многих поколений и являвшихся фактически достоянием народа. Учитывая эти пожелания летом 1921 го­да, патриарх Тихон (на этот пост, упраздненный Петром I, он был избран Собором 5 ноября 1917 года) разрешил ве­рующим использовать часть храмовых “драгоценных ве­щей” на помощь голодающим.

Однако дарение этих ценностей шло вяло. Запад пред­лагал зерно только за золото, а голод зимой принял ката­строфические размеры, и движение за пожертвование хра­мовых драгоценностей резко возросло. Вот как выглядело в связи с этим воззвание протоиерея симбирской Троиц­кой церкви А. Гневушева, появившееся 4 февраля 1922 го­да в газете губисполкома “Экономический путь”.

Напомнив, что советская власть оказывает помощь го­лодающим Поволжья, протоиерей заявил, что она “не мо­жет исчерпать до дна безмерно-глубокую чашу сваливше­гося на нас бедствия. Между тем в монастырях и храмах Божиих имеется не малое скопление золота и драгоценных камней, которые можно было бы употребить на богоугод­ное дело, спасение гибнущих от голода. Святители наши, заступники и печальники за нас пред Престолом Всевыш­него не нуждаются в золоте и драгоценных украшениях, в изобилии хранящихся в наших церквах. Поднимите свой голос, о благочестивые прихожане, во имя изъятия и упот­ребления их на дело питания голодающих”.

Учитывая голос народа, патриарх Тихон 6 февраля 1922 года обратился с новым воззванием к верующим, в котором допускал “возможность духовенству и приходским советам с согласия общин верующих, на попечении кото­рых находится храмовое имущество, использовать нахо­дящиеся во многих храмах драгоценные вещи, не имею­щие богослужебного употребления (подвески в виде колец, цепей, браслеты, ожерелья и другие предметы, жертвуе­мые для украшения святых икон, золотой и серебряный лом) на помощь голодающим”.

С учетом этого послания ВЦИК 23 февраля издал дек­рет, предлагавший местным Советам в месячный срок изъ­ять из “церковных имуществ, переданных в пользование групп верующих всех религий по описям и договорам, изъ­ятие которых не может существенно затронуть интере­сы самого культа, и передать их в органы Наркомфина в специально назначенный фонд Центральной комиссии по­мощи голодающим” (Известия, 1922, 26 февраля).

Текст декрета согласовывался с представителями пат­риарха, но когда начался процесс изъятия части церков­ных драгоценностей, он разослал 28 февраля конфиденци­альное воззвание, которое вело к конфронтации с властя­ми: “Мы не можем одобрить изъятие из храмов, хотя бы и через добровольное пожертвование, священных предме­тов, употребление коих не для богослужебных целей вос­прещается канонами вселенской церкви и карается ею как святотатство, мирянин — отлучением от нее, священно­служитель — извержением от сана”. Это было какое-то недоразумение, ибо декрет ВЦИКа и не предусматривал изъятия ценностей, которые были необходимы “самому культу”, и местные советы продолжили сбор драгоценно­стей в храмах.

Таковы факты. Но Волкогонов безбожно извращает ис­торию и пишет, что декрет ВЦИК от 23 февраля ориенти­ровал власти на “насильственное изъятие из российских церквей всех ценностей”. Причем, по его словам, дела­лось это, мол, по-варварски: “Партийные организации, ГПУ, специально создаваемые отряды врывались в храмы, за­читывали декрет ВЦИК и требовали добровольной сдачи всех ценностей. Служители культа готовы были отдать все, за исключением священных атрибутов церкви. Местные безбожники, отстранив священников, а часто и арестовы­вая их, собственными силами проводили “полные” конфи­скации. То был форменный неприкрытый грабеж, в кото­ром широкое участие приняли и деклассированные эле­менты” (с. 207).

Все это — плод злобного вымысла автора и поэтому он не делает ни одной ссылки на источники, зато достоверно известно, что А. И. Ульянова-Елизарова пожертвовала в фонд помощи голодающим Поволжья фамильное серебро, а Владимир Ильич — свою гимназическую золотую ме­даль. Сдавали драгоценности (если они были) почти все партийные и советские активисты, в том числе и сотруд­ники ГПУ. Далее. В революционной действительности 1922 года выполнение декрета ВЦИК производилось ко­миссиями, созданными при исполкомах Советов депутатов трудящихся. Они через местную прессу заранее извещали день и часы своего прибытия в каждый из храмов и при­глашали верующих назначать представителей для совме­стных действий. Так поступала и уездная комиссия в г. Шуе Иваново-Вознесенской губернии. 9 марта 1922 года она за­кончила изъятие ценностей в трех церквах города, и, как сообщалось в “Известиях”, “в полном согласии с предста­вителями верующих и без единого протеста. В следующую очередь был поставлен соборный храм, и общине верую­щих было предложено назначить своих представителей для работы с уездной комиссией”.

Но с этим-то соборным храмом и связано “ЧП”, о кото­ром узнала вся страна. В воскресенье 12 марта здесь со­стоялось собрание верующих, которое избрало представи­телей, но кучка несогласных (из 17 человек) встречает ко­миссию бранью, раздает им “тычки и удары”, избивает лиц, протестующих против хулиганства. Желая избежать столкновения, комиссия отложила работу до среды 15 мар­та, но и на этот раз ее встретила у храма хулиганствую­щая толпа с угрозами. В подъехавших 6 конных милицио­неров полетели камни, поленья. Набатный звон, продол­жавшийся полтора часа, собрал на площадь “все годные для погрома силы и массу любопытных”.

Для наведения порядка прибыли полурота 146 пехот­ного полка, а также два автомобиля с пулеметами. Но тол­па окружила красноармейцев, пытаясь их разоружить, раз­дались по ним револьверные выстрелы. “Имея перед со­бой много случайных лиц,— сообщалось в “Известиях”,— любопытных, женщин и детей, красноармейцы по команде начальника стреляют в воздух и затем пробиваются из толпы, подвергаясь насилию со стороны черносотенцев, от­тираются толпою и подвергаются жестоким избиениям... После первых выстрелов со стороны войск толпа разбега- ется...”. На площади остались 4 трупа. Раненых и ушиб­ленных оказалось 10 человек — все “раны легкие, с за­стрявшими в мягких частях пулями, от рикошета из ре­вольвера. Из револьверов стреляли черносотенцы из толпы”. Вечером того же дня представители верующих сда­ли в уездный исполком 3,5 пуда серебра, а через неделю комиссия, вместе с пятью представителями верующих, по­лучила в соборе еще около 10 пудов ценностей, из которых серебро осталось в уездном финотделе, а “драгоценные кам­ни, жемчужные ризы и т. д.” — отправлены в Госхран.

Как же реагировал Владимир Ильич на события в Шуе? Фантазия Волкогонова рождает такую картину: “Ленин пришел в сильное возбуждение. Обычно он умел держать себя в руках. Теперь же он, по имеющимся данным (ка­ким? — Ж. Т.), метал громы и молнии, но затем успокоил­ся. Он понял, что получил великолепный повод покончить одним ударом с этой “камарильей”. Кто-кто, а Дмитрий Антонович знает, что поводов и раньше имелось немало, ибо клерикалы предавали анафеме Советскую власть, осу­ждали заключение Брестского мира, поддерживали бело­гвардейские мятежи и т. п. Ведает автор книги о Троцком, что Всероссийскую комиссию по учету драгоценностей с 1921 года возглавлял никто иной, как его герой, Лев Давы­дович, который и представил 9 февраля 1922 года во ВЦИК предложения об изъятии ценностей из культовых зданий для помощи голодающим. А в середине марта он внес в Политбюро партии план решительных действий по пре­творению декрета ВЦИК в жизнь.

Владимир Ильич, в связи с ухудшением своего здоро­вья, с б марта отдыхал в подмосковном селе Корзинкине. В письме Е. С. Варге от 9 марта он с горечью сообщал: “Я болен. Совершенно не в состоянии взять на себя какую- либо работу” (ПСС, т. 54, с. 203). Но за обстановкой в стра­не, которая из-за голода и вылазок контрреволюционеров оставалась тревожной, он следил внимательно. Знал и о послании патриарха Тихона, и о подготовляющемся чер­носотенцами в Питере сопротивлении декрету ВЦИК и, не без влияния Троцкого, расценил события в Шуе как пре­людию к столкновению вокруг церковных ценностей во все­российском масштабе.

Вот, в такой обстановке, в канун намеченного на 20 марта обсуждения в Политбюро событий в Шуе, родился доку­мент, который “демократы*’ называют “страшным пись­мом Ленина”. Как это ни странно, но оно, с благословения М. С. Горбачева и А. Н. Яковлева, было опубликовано в момент празднования 120-й годовщины со дня рождения Ленина в апрельской книжке “Известий ЦК КПСС” за 1990 год. Строго говоря, это не “письмо” и не “наброски письма”, как пишет Волкогонов, а телефонограмма на имя В. М. Молотова за подписью “Ленин”, которую приняла по телефону и отпечатала на пишущей машинке дежурная секретарша М. Володичева. Ни оригинала, ни черновиков этого текста никто не видел и В. Дьячков (“Советская Рос­сия”, 1992, 1 октября) даже предположил, что этот маши­нописный текст — фальшивка.

Но пока будем считать, что это — документ. В нем, действительно, есть места, которые можно расценить как проявления беспощадной решительности главы правитель­ства в противоборстве с противниками Советской власти. Суть его предложения по событиям в Шуе сводилась к посылке туда представителей ВЦИК для расследования, а затем и ареста “нескольких десятков представителей ме­стного духовенства, местного мещанства и местной бур­жуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъ­ятии церковных ценностей”: Судебный же процесс “про­тив Шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи го­лодающим”, должен закончиться “расстрелом очень боль­шого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи , а по возможности, также и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров”.

В конце телефонограммы автор поручил В. Молотову разослать эти соображения “членам Политбюро вкруговую сегодня же (не снимая копий) и просить их вернуть секре­тарю тотчас же по прочтении с краткой заметкой относи­тельно того, согласен ли с основою каждый член Политбю­ро или письмо возбуждает какие-нибудь разногласия”.

Молотов не передал в тот же день телефонограмму чле­нам Политбюро. Не говорилось ничего об этом и на заседа­нии Политбюро 20 марта. Такое могло случиться только в том случае, если Владимир Ильич сам распорядился не давать ходу своим предложениям. Само собой разумеется, что их содержание тем более не дошло до провинциаль­ных руководителей.

Волкогонов же, как заядлый фальсификатор, пишет, что эту “страшную директиву Ленина” Политбюро обсуж­дало несколько раз, и вскоре повсеместно началось массо­вое насилие против церкви и ее служителей: “По всей стра­не начались фактически военные экспедиции против хра­мов, духовенства. Грабили не только православные соборы, но и еврейские синагоги, мусульманские мечети, католи­ческие костелы. По ночам в подвалах ЧК или в ближай­шем лесу трещали сухие револьверные выстрелы. Свя­щенников, активных верующих закапывали в балках, ов­рагах, на пустырях. Над Россией замолк колокольный звон”.

Но сам-то автор смог привести в качестве примера толь­ко один, причем широко известный по газетным отчетам 1922 года судебный процесс, в Москве, на котором были приговорены к смертной казни 11 священнослужителей и граждан за организацию антисоветских выступлений. Шес­терых из них президиум ВЦИК помиловал.

Еще в 1990 году я выяснял, как именно происходило изъятие церковных ценностей в Симбирске и губернии, сколько служителей культа было репрессировано в 1922 го­ду. Архивные документы свидетельствуют, что ни одного случая столкновения духовенства с властями Здесь не име­ло места. Ни один служитель культа не только не был рас­стрелян, но и не заключен в тюрьму, хотя на двух судеб­ных процессах были установлены случаи пропажи дра­гоценностей, числившихся в церкви и синагоге. Виновные — священник и раввин — отделались условным заключением.

Несмотря на все потуги Волкогонова доказать, что при Ленине началось массовое закрытие и разрушение куль­товых построек, он так и не смог подтвердить это каким- нибудь документом. Что касается Симбирска-Ульяновска, то из архивных документов видно, что в первые годы со­ветской власти была осуществлена мера, предлагавшаяся эсерами еще до Октябрьской революции — ликвидация монастырей и домовых церквей. Смоленская церковь была приспособлена для детского приюта. Закрытие же церк­вей в Ульяновске происходило уже после смерти Ленина, с конца 20-х годов: Александровская (на территории обла­стной больницы), Троицкая и Петропавловская — в 1929 го­ду, Германовская — в 1931-м, Вознесенский собор, Бого­явленская церковь и Покровский монастырь — в 1932-м и т. д. (ГАУО, ф. 200, оп. 2, д. 234 и др.).

В конце подглавки новоявленный христианин и исто­рик, проклиная атеизм большевиков, приписывает Влади­миру Ильичу “роль Антихриста XX века”. Тут невольно припоминаются слова публициста Л. Оникова о том, что, опубликовав .снимок Ленина — “обезумевшего от неизле­чимой болезни человека”, Волкогонов “поступает как ан­тихрист” (“Правда”, 1994, 20 августа). В заключение же приведу высказывание патриарха Тихона вскоре после смерти Ленина, напечатанное в “Пролетарском пути” (ор­гане Симбирского губкома РКП и губисполкома) от 27 ян­варя 1924 года. Газета сообщала: “В беседе с представите­лем печати бывший патриарх Тихон заявил, что Ленин не был отлучен от православной церкви, поэтому всякий ве­рующий имеет право и возможность его поминать. Хотя, сказал Тихон, мы идейно расходились с Лениным, я имею сведения о нем, как о человеке добрейшей и поистине хри­стианской души”.

Само собой разумеется, что в книге Волкогонова этой высокой оценки нравственного облика большевистского ли­дера одним из руководителей православной церкви не на­шлось места, ибо она явно противоречит злобной и неле­пой выдумке о вожде-антихристе.

Что ни сюжет - ложь да навет

Многократные заверения Волкогонова о том, что “по­литический портрет” Ленина написан им в основном на новых документах и что читатели познакомятся с “неиз­вестным” Лениным — это всего лишь похвальба, рассчи­танная на доверчивых простаков. Строго говоря, он создал-таки “неизвестного Ленина”, наделив его как челове­ка, политического руководителя и мыслителя многими отрицательными качествами. Грубой фальсификации под­верглись деятельность большевистской партии и советских органов власти, да по существу все основные вехи исто­рии, начиная с победы Октября в 1917 году. О лживом характере его суждений, оценок и выдумок говорилось в предыдущих главах, но для разбора всего того, что еще нагорожено в двухтомнике, потребовались бы тоже тома. Поэтому остановлюсь лишь еще на некоторых из них, что­бы рельефнее показать хамелеонскую натуру сановного автора и жульнические приемы сочинения негатива о Вла­димире Ильиче.

Еще В. Солоухин в памфлете “Читая Ленина” ерничал по поводу того места из мемуаров Н. К. Крупской, где она рассказывала об одном из охотничьих эпизодов Владими­ра Ильича в Шушенском так: “Поздней осенью, когда по Енисею шла шуга (мелкий лед) ездили на острова за зай­цами. Зайцы уже побелеют. С острова деться некуда, бега­ют, как овцы кругом. Целую лодку настреляют, бывало, наши охотники”. “Крупская явно подает эти охотничьи де­тали как доблести Ильича, от которых сегодня, право, ста­новится как-то не по себе”,— изрекает Дмитрий Антоно­вич. Пожалуй. Однако, неловко чувствовать должен бы, в первую очередь, он себя сам, ибо утаил от читателя, что, не упоминая В. Солоухина, приписывает себе его мысли. Совершая, по существу, плагиат, генерал, как и поэт, при этом “не заметил” в воспоминаниях Крупской эпизод, при­водимый ею сразу же после предыдущего. Как-то на охо­те, уже в Москве, устроили так, что лиса выбежала прямо на Ленина, постояла с минуту и повернула в лес. На во­прос: “Что же ты не стрелял?” последовал ответ: “Знаешь, уж очень красива она была”. Настоящий историк должен был бы учитывать и то, что в лодке на охоте за зайцами в Шушенском находилось три-четыре человека и что Круп­ская бесхитростно повторила в воспоминаниях обычные в охотничьих рассказах преувеличения при оценке разме­ров добычи (см. Мельниченко В. Драма Ленина на исходе века. М., 1992, с. 24).

Азартным охотником Владимир Ильич никогда не был. Так было и в 1888 году, когда он, возвратившись с прогул­ки с двоюродным братом, сказал Анне Ильиничне: “А нам нынче заяц дорогу перебежал”. На что старшая сестра шут­ливо заметила: “... Это, конечно, тот самый, за которым ты всю зиму охотился”.

Комендант Кремля П. Д. Мальков, вспоминая о воскрес­ных вылазках с ружьем главы Совнаркома, подчеркивал: “Прогулка — вот что было для него главным. Он не стре­мился настрелять как можно больше дичи. Нередко воз­вращаясь с охоты с пустыми руками, Владимир Ильич был весел и доволен. — Воздух, воздух какой чудесный! — говаривал он.— Побудешь пару часов в лесу, надышишься на целую неделю!” (Ленин. У руля страны Советов. Т. 2. М., 1980, с. 85).

Теперь о другом. Во время жизни в Саратове, зимой 1912 года, Мария Александровна послала Владимиру Иль­ичу с женой и тещей в Париж “домашние гостинцы”, и в числе их “рыбу, икру и балык”. Сын горячо благодарил за деликатесы, лакомясь которыми они вспоминали Волгу. А в конце года, уже из Кракова, он осмелился попросить род­ных о присылке таких же гостинцев. Когда же они прибы­ли, Владимир Ильич, поблагодарив мать и старшую сест­ру от имени “всех”, добавил: “Надя прямо сердита на ме­ня, что я написал “по поводу рыбы”, про сласти и что на­делал вам кучу хлопот... Пошлина здесь на рыбное невели­ка, а на сласти порядочная. Вот теперь мы “новый год” еще раз будем праздновать!” (ППС, т. 55, с. 335). Надежда Константиновна отдельным письмом тоже поблагодарила свекровь и Анну за подарки, но сочла нужным добавить: “только больно уж все роскошно, мы совсем так не при­выкли как- то. Сегодня Володя позвал знакомых по слу­чаю посылки...”.

Из переписки ясно видно, что Ульяновы лишь дважды получали рыбные деликатесы из России, что они “совсем не привыкли” к таким роскошным гостинцам поспешили поделиться ими со знакомыми. Волкогонов же, зная об этом, бессовестно лжет, уверяя читателей, что Владимир Ильич “любил поесть” (это при его-то пуританском характере, при его-то комплекции, с его-то гастритом) и “мать в боль­ших количествах (?) слала ему за границу балык, семгу, икру” (т. 2, с. 262).

Омерзительно читать неоднократно повторяющуюся в книге ложь о том, что Владимир Ильич якобы “любил от­дохнуть” и “чаще других членов Политбюро брал неделю- другую для отдыха... Даже в ходе гражданской войны и тем более после отдыхал по нескольку раз в год” (там же). А ведь еще три года назад Волкогонов упрекал соратни­ков Владимира Ильича за то, что они не берегли Ленина и позволяли ему брать на себя различного рода “мелочев­ку”, сужая таким образом возможности заниматься кар­динальными вопросами и отдыхать. Подчеркивая в книге о Сталине, что Ленин лишь дваждй отдыхал в трудные 1917 и 1918 годы, Дмитрий Антонович сам же и конкрети­зировал эту мысль: “Первый раз, скрываясь в Разливе от ищеек Временного правительства (но мы-то знаем, что за это время им был создан гениальный труд “Государство и революция”); второй — по “милости” Фанни Каплан”. Ему также отлично известно, что и в дальнейшем, уезжая в Подмосковье на отдых, глава Совнаркома там трудился, и трудился столько, сколько позволяло здоровье.

Нелишне отметить, что Владимир Ильич, в отличие от руководителей более позднего времени, за пять послеок­тябрьских лет ни разу не побывал на черноморском побе­режье, на крымском или кавказском курортах. А его от­дых в подмосковных Корзинкине или Горках был неизме­римо скромнее, чем Брежнева, Горбачева или Ельцина на ультракомфортабельных дачах Завидова, Сочи, Ялты, Фороса и т. п.

Не украшают портретиста и байки о том, что Влади­мир Ильич “был страшно осторожен, лично никогда не рис­ковал. После приезда в Москву у него всегда была посто­янная охрана”. А ведь на самом-то деле он уже в юности был смелым и отважным человеком. Это наглядно прояви­лось во время студенческих волнений в Казанском уни­верситете 4 декабря 1887 года, когда 17-летний первокурс­ник В. Ульянов, зная, что полиция смотрит на него, как на брата “цареубийцы”, все же бросился в числе первых на сходку протеста в актовый зал. А разве “осторожный” че­ловек, находившийся уже семь лет под бдительным над­зором полиции, рискнул бы вести пропаганду среди рабо­чих Питера в 1894—1895 годах, зная, что за это его ждет жестокая внесудебная расправа — тюремное заключение и сибирская ссылка? Владимир Ильич рисковал, когда вез из-за границы в чемодане с двойным дном нелегальную литературу. Жизнью он рисковал в годы первой русской революции при эмиграции в Швецию: лед в заливе, по которому он пробирался до острова, стал уходить из-под ног... На каждом шагу подстерегала его опасность и в 1917 году, когда он один шел ночью в Смольный, чтобы возглавить начавшуюся Октябрьскую революцию. Нако­нец, глава Советского правительства многократно риско­вал и в 1918 году, в Москве, когда без всякой охраны посещал митинги рабочих. Этим и воспользовалась Ф. Кап­лан, совершая покушение на вождя 30 августа на заводе Михельсона. А уж какая нынче охрана у главы Российско­го государства в Кремле, Завидове и во всех других мес­тах, где он появляется... Но об этом молчит трехзвездный генерал.

Зато немало усилий он приложил для того, чтобы по­пытаться доказать... ненормальность психики Владимира Ильича. О том, какой нелепый “компромат” он подобрал, видно из следующих эпизодов. “По ряду косвенных (?!) признаков Ленин знал о неблагополучии со своими нерва­ми. Так, в его ранних бумагах обнаружены адреса врачей по нервным, психическим болезням, которые проживали в Лейпциге в 1900 году”. Автору этой “улики” не мешало бы представить себе, что пришлось “пережить Владимиру Иль­ичу в молодости. 1886 год — скоропостижная кончина от­ца, 1887-й — гибель на виселице старшего брата, Алек­сандра, в декабре того же года — ссылка его самого в Ко- кушкино, 1891-й — смерть сестры Ольги от брюшного тифа. Напряженная заочная учеба на юридическом факультете, участие в деятельности революционного подполья Самары и Петербурга, прерванная арестом и 14-месячным заточе­нием в одиночке Дома предварительного заключения, и, наконец, трехлетняя ссылка в сибирском Шушенском и эмиграция за рубеж. Плюс к этому — еще и переживания, связанные с арестами и ссылками сестер Анны и Марии, брата Дмитрия, беспокойство за мать... Так неужели после стольких потрясений Владимир Ильич не мог подумать о посещении врача?

“Известный историк” продолжает свои поиски и выка­пывает новый пример: “Как рассказывает К. Радек, когда Ленин возвращался в Россию и переехал шведскую гра­ницу в апреле 1917 года, в вагон вошли солдаты. “Ильич начал с ними говорить о войне и ужасно побледнел”. Что же тут необычного увидел Дмитрий Антонович? Ведь Ле­нин и другие эмигранты уже знали, что за то, что они возвращались на родину через вражескую Германию, их могли объявить агентами кайзеровского правительства и арестовать. И наверняка тогда в вагоне екнуло сердце не только у Ильича.

Волкогонов же нанизывал подобного рода “компромат” для далеко идущего вывода, кстати, сделанного до него еще в 20-х годах в эмигрантской литературе. Он уверяет, что главой Советского правительства в 1917 году стал деятель, у которого с психикой было не все в порядке... “Власть — огромная, бесконтрольная, необъятная — усу­губила болезненно-патологическое проявление в психике Ленина. Вспомним, в августе-сентябре 1922 года Ленин выступает инициатором высылки российской интеллиген­ции за рубеж, беспощадной и бесчеловечной. Выгнать цвет российской культуры за околицу отечества — такое могло прийти в голову только больному или абсолютно жестоко­му человеку”.

Мне же представляется больным и архилицемерным человеком сам автор. Ведь Волкогонов в учебном пособии “Воинская этика” (М., 1976) с умилением писал о критике Лениным работ Н. Бердяева, Э. Радлова и других реакцио­неров за “защиту интересов эксплуататорских классов” и за “злобную критику социализма”. Другими словами, Дмит­рий Антонович безоговорочно одобрял высылку философов-противников советской власти “за околицу отечест­ва”. К 1991 году генерал “прозрел” и в книге “Триумф и трагедия” писал уже иначе: “В то время, пока Ленин бо­лел, по инициативе ГПУ и при поддержке Сталина была предпринята необычная акция: 160 человек, представляв­ших ядро, цвет русской культуры... были высланы за гра­ницу”. И вот теперь, в книге “Ленин”, в инициативе вы­сылки обвиняется Владимир Ильич. Три точки зрения на один и тот же факт — не много ли для дважды доктора наук? Ведь тут он переплюнул самого полицейского над­зирателя Очумелова — чеховский “хамелеон”, как извест­но, имел лишь две точки зрения на укус борзым щенком пальца мастера Хрюкина.

А вот еще пример способности Волкогонова быстро пе­рекрашивать свои взгляды на одну и ту же проблему в контрастные цвета. В “Триумфе и трагедии” он в связи с заключением Советским правительством Брестского мира с Германией в марте 1918 года прямо таки курил фимиам по адресу Владимира Ильича: “В истории есть мало по­добных прецедентов прозорливости и мудрости в решении столь сложных вопросов, какими являются война и мир. Ленин не побоялся обвинений в “капитулянтстве”, “отсту­плении”, “сдаче на милость империализма”, которыми осы­пали его левые эсеры, “левые коммунисты”, люди фразы, прямолинейно, примитивно понимавшие суть революци­онной чести” (кн. 1, ч. 1, с. 87).

Прошло два-три года после публикации этих вдохно­венных строк, и в сборнике “Ленин” автор, как ни в чем ни бывало, обвиняет Владимира Ильича за заключение Бре­стского мира, утверждая, что его усилиями “Россия оказа­лась побежденной и пала ниц перед почти поверженным противником в лице Германии...” и что он “во имя власти... был готов отдать пол-России” (т. 1, с. 331, т. 2, с. 157). Упо­мянув вскользь, что с низложением 9 ноября 1918 года кайзера Вильгельма тяжкие условия Брестского мира бы­ли денонсированы, Волкогонов делает “открытие”: “Ан­танта спасла Россию от унизительных условий ленинско- кайзеровского мира”.

Чем пристальнее всматриваюсь я в “портрет” Ленина, сочиненный Волкогоновым, тем чаще мелькает парадок­сальная мысль: а ведь почти все отрицательные черты и недостатки, которые им приписываются герою, свойствен­ны, прежде всего, самому автору. Это он никогда никем не руководил, кроме своей жены (ведь Дмитрий Антонович не был ни командиром взвода, ни замполитом подразделе­ния). И тем не менее он набрался наглости заявить в ин­тервью корреспонденту “Аргументов и фактов” (1994, № 35, август):

“Ленин пришел в революцию сорокасемилетним, до это­го времени он работал в обычном понимании этого сло­ва — всего полтора года помощником присяжного пове­ренного. Вел шесть дед мелких воришек, ни одного дела не выиграл. По-настоящему никем, кроме Надежды Констан­тиновны, не руководил, а тут приходится заниматься го­сударственными делами гигантского масштаба. Он и теле- фоном-то плохо пользовался, без конца писал записки...”. Если помыслить по-волкогоновски, то Пушкин совершен­но не “работал в обычном понимании этого слова”. Но с каких это пор труд профессионального журналиста и ли­тератора не засчитывается в трудовой стаж? И из каких это “секретных архивов” портретисту ведомо, что предсе­датель Совнаркома кому-то писал записку, хотя можно было переговорить по телефону? А ведь Владимир Ильич соз­давал “Искру" и руководил работой редколлегии, причем не только этой газеты, но и других органов, в том числе и “Правды”. И почти не было такого дня, когда бы он не работал над статьей или книгой. А постоянное руководство ЦК партии, подготовка и проведение за границей совеща­ний, конференций, пленумов ЦК и съездов партии, руко­водство всеми провинциальными комитетами в России — это тоже не труд, не руководство людьми?

Другой характерный пример “честности” портретиста. В свое время, как непревзойденный аллилуйщик, он писал о трудах Владимира Ильича только в превосходной степе­ни, а теперь, настроившись только на хулу и глядя на него свысока “холодным взглядом историка”, он без тени сму­щения изрекает: “Ленин не был великим мыслителем”, а его философские работы — “довольно примитивны (?!), ос­нованы на комментариях Гегеля, Канта, Маркса” (Аргу­менты и факты, 1991, № 45). Только автор этой малогра­мотной фразы может точно разъяснить ее смысл. И разве Владимир Ильич не проявлял глубочайшего интереса к трудам Энгельса, Фейербаха?

Что же касается заявления о “примитивизме” ленин­ских философских работ, то их будут читать и изучать многие из грядущих поколений. А вот брошюры и книги самого Дмитрия Антоновича настолько примитивны и ос­нованы на комментариях (не Гегеля!) Брежнева, Андропо­ва, Черненко и Горбачева, пропаганде решений партсъездов, что даже сам автор теперь не согласится на их пере­издание. Так что вклад генерала в философию и историю весьма скромен, и сам он не подготовлен к серьезному ана­лизу трудов Ленина по философии, истории, политэконо­мии, социологии, статистике.

Невольно припоминается замечание Г. Матвееца о том, что принципиальность бывает разная: “Волкогонов, напри­мер, под старость заявил, что всю жизнь не тем делом занимался, не на той улице (приведшей его к генераль­ским погонам) жил. Сейчас он клянет “ту жизнь” (Совет­ская Россия, 1993, 17 июня). Клянет не только дело своей жизни, но заодно не устает порочить и творца великих идей, на пропаганде которых сам-то получил докторские дипломы.

Его, оказывается, “всегда поражала способность Лени­на к бездумному экспериментированию, имея в руках как предмет бредовых опытов классы, государство, народы, ар­мию” (т. 1, с. 310). А для того, чтобы уж окончательно опо­рочить героя своей книги, он заявил, что “ни один эпо­хальный прогноз Ленина не оправдался, хотя он очень лю­бил им заниматься... Несостоятельность пророчеств является, по сути, безоговорочным приговором человеку, считавшемуся гением”. (К слову заметим, что по желанию Волкогонова гений перестал быть гением).

Эту нигилистическую байку Дмитрий Антонович поза­имствовал у В. Чернова (бывшего министра земледелия Временного правительства, организатора мятежей в По­волжье против советской власти), который в статье, по­священной кончине Владимира Ильича, хотя и высоко ото­звался о его мастерстве “великолепно ориентироваться” в текущем политическом моменте и предвидении “ближай­ших политических последствий”, но и полагал, что Ленину присущи были “абсолютная беспочвенность и фантастич­ность... всех его программных идей и планов, рассчитан­ных на целую переживаемую эпоху”.

Но простительно заблуждаться Чернову, который с 1920 года обитал за границей и многого недопонимал, да и в начале 1924 года не все планы Владимира Ильича были реализованы. Но заместитель начальника ГлавПУРа яв­лялся знатоком ленинских эпохальных прогнозов, был оче­видцем претворения их в жизнь, без устали пропаганди­ровал их в массах...

Разве история не подтвердила правоту гениального ле­нинского предвидения о возможности победы социалисти­ческой революции в одной стране, причем не обязательно высокоразвитой в экономическом отношении, а конкрет­но — в России? Или не оправдалось предвидение Влади­мира Ильича, что победа Великой Октябрьской социали­стической революции стремительно ускорит национально- освободительное движение и приведет к краху колониальной системы империализма? Неужели не ясно, что события 1990- х годов не поколебали ленинского прогноза о том, что со­циализм — это светлое будущее всего человечества?

Неуклюже и цинично выглядит попытка Волкогонова обвинить Ленина в развале СССР. Заявив, что это сделали не Горбачев и не Ельцин, он с серьезным видом утвержда­ет: “Глубинная мина под Союз была заложена еще Лени­ным в 1920 году, когда Политбюро стало ликвидировать губернии и создавать национальные формирования. Это — главная причина распада СССР” (т. 2, с. 420).

Если бы он интересовался историей, то даже из “Крат­кой исторической энциклопедии” узнал, что не Политбюро создавало национальные образования — они создавались декретами ВЦИК и Совнаркома, скажем, от 23 марта 1919 года (а не 1920-го) о создании Башкирской АССР. На Украине буржуазно-националистическая Центральная рада возникла еще при Временном правительстве в России. А в декабре 1917 года 1-й Всеукраинский съезд Советов про­возгласил Украину республикой Советов.

Искажения Волкогоновым истории создания националь­ных формирований — это детали, но немаловажные. Глав­ное же состоит в том, что благодаря Ленину национальный вопрос был решен в СССР самым блистательным образом, и дружба народов стала одним из источников могущества нашего отечества, что особенно проявилось в годы Вели­кой Отечественной войны, а затем и в период восстановле­ния и развития экономики и культуры.

Так что, не Ленин является главным виновником рас­пада СССР, а верхушка партийных и советских аппарат­чиков, в которой Волкогонов играл не последнюю скрипку. Это она, так рьяно радевшая о своем благополучии за ка­зенный счет, недооценила научно-техническую революцию, происходившую в мире в 60—80-х годах, и породила за­стойные явления в экономике Советского Союза, а затем и всеобщий кризис социализма. И прав В. Большаков, счи­тающий, что с негативом, который привносила гонка воо­ружений, навязанная нам НАТО, и другими провалами в экономике “еще можно было справиться. Неправильно бы­ло другое — то, что верхушка партии окончательно ото­рвалась от народа, обуржуазилась, и поставить ее на ме­сто, отстранить от руководства партией ни у кого не на­шлось мужества и сил. Это неизбежно привело к падению авторитета партии в народе, а затем, в последние годы прав­ления Брежнева, — к прогрессирующему параличу адми­нистративно-командной системы управления страной. Воз­никший кризис усугубили как нажим на СССР извне, так и предательские действия возглавляемой Горбачевым армии идеологических власовцев” (Правда, 1995, 19 января).

“Глубинная же мина” под СССР была заложена той частью перерожденцев, которая в конце 1980-х годов объ­явила себя “демократами” и вошла в состав руководства РСФСР. Это они, стараясь свалить союзные власти, под­держали забастовки шахтеров Кузбасса и тем самым на­несли огромный ущерб всей экономике страны; произвольно сократили взносы в союзный бюджет; пообещали автоно­миям столько суверенитета, сколько те смогут “проглотить”; по существу поощрили требования прибалтийских и за­кавказских националистов о немедленном выходе из СССР; начали очернять советскую историю и оголтело нападать на Ленина и КПСС. Апогеем этой геростратовой деятель­ности стали Беловежские соглашения, во много крат уско­рившие разрушение (а не распад) великого многонацио­нального государства.

...Вот таким неприглядным выглядит “политический портрет” Ленина у Дмитрия Антоновича: что ни сюжет, то ложь да навет.

Москва



Поделиться книгой:

На главную
Назад