Впрочем, после появления в мартовской книжке “Русской мысли” ( б. журнала “Коммунист”) за 1992 год большого письма И. Арманд к Ленину (относящегося к 1913 году), из которого стало видно, что начиная с 1910 года она была влюблена во Владимира Ильича, Волкогонов полюбил заглядывать в публикации кандидата исторических наук
А. Латышева, оперативно сочинившего статьи на тему “Возлюбленная Ленина”, напечатанные в “Демократической газете” (1992, 4 апреля), “Досье” (1992, август) и “Российской газете” (1993, 9 декабря; 1994, 18 и 20 января). ,,Латышев — опытный историк, в свое время состоявший членом научного совета Центрального музея В. И. Ленина. Но после августовского “путча” 1991 года он превратился в “демократа”, сочинителя небылиц про “аморального” Ленина. И тем не менее, несмотря на все ухищрения, ему так и не удалось доказать, что И. Арманд была любимой женщиной Владимира Ильича. Сознавая это, он уныло констатировал: “Не найдены письма Ленина к Арманд периода их близких отношений , которые по-видимому имели место короткое время осенью 1913 года. Очевидно, эти письма безвозвратно потеряны”.
Дмитрий Антонович не только широко использует статьи А. Латышева в книге “Ленин”, но и переписывает из них абзацы, причем ни разу не ссылаясь на автора (фамилии Латышева нет даже в “Указателе имен”), то есть совершает плагиат. Латышев же, как ни странно, безропотно согласился на этот интеллектуальный грабеж и удовлетворился тем, что генерал поставил в своей книге его фамилию как рецензента. Но обязанности такового если он и выполнял, то весьма странно.
В результате анализа документов, Латышев пришел к выводу, что близкие отношения между Владимиром Иль- ичем и Инессой Федоровной “по-видимому, имели место короткое время осенью 1913 года” (не разделяя мнения Латышева, подразумевающего под “близкими отношениями” нечто большее, чем теплые дружеские отношения между единомышленниками и товарищами по партии, я вместе с тем согласен с тем, что они имели место “короткое время осенью 1913 года”).
Волкогонов же, беспардонно раздвинув неудобные для своей концепции латышевские временные рамки “близких отношений” между Лениным и Арманд (“короткое время осенью 1913 года”), выдвигает против Владимира Ильича, отличавшегося, по его же, Волкогонова, словам “от многих своих товарищей пуританской сдержанностью”, обличительный тезис: “И если бы не знакомство в начале 1910 года и его связь на протяжении десяти лет с одной, яркой во многих отношениях, женщиной-революционеркой, то вождь русской революции мог бы считаться просто образцовым мужем”.
Не встретив должных возражений со стороны рецензента Латышева или по-барски проигнорировав его суждения, автор книги развивает свое надуманное “открытие” о десятилетней связи и хоть чем-нибудь тужится его подкрепить. Не привлекая каких-либо источников, он, как о чем-то установленном документально, пишет: “После знакомства с Арманд Ленин постоянно в контакте с этой женщиной. Она переезжает вслед за семьей Ульяновых, всегда живет поблизости, часто встречается с Лениным и Крупской, становится близким для них человеком. Инесса становится как бы неотьемлимым элементом семейных отношений. Ленин с Крупской в Париже — она там; Ульяновы в Польше — здесь же “русская француженка”, конечно, она поблизости от них в Швейцарии” (с. 302).
Для того, чтобы читателю можно было самому судить о том, кого навязывают Ленину в “возлюбленные” и, главное, изобличить волкогоновские домыслы о 10-летней связи Владимира Ильича с Инессой Федоровной, вкратце очерчу основные вехи ее биографии и характер ее отношений с Ульяновыми.
Родилась она в 1874 году в Париже в актерской семье. Отец умер рано, оставив мать с тремя девочками. Старшую из них, Инессу, взяли на воспитание жившие в Москве бабушка и тетка :— учительница музыки. Благодаря им, юная парижанка овладела в совершенстве русским и английским языками, игрой на рояле, увлекалась художественной литературой, историей и в 17 лет сдала экзамен на звание домашней учительницы.
Внешне привлекательная, остроумная, хорошо образованная, превосходная музыкантша, Инесса пленила сына фабриканта Арманда — Александра, образованного и честного человека, и стала его женой. Все сулило ей обеспеченную жизнь.
Однако нищета, безграмотность и бесправие фабричных рабочих поразили ее. Убедившись в тщетности благотворительности, Инесса, под влиянием марксистской литературы, которой ее снабжал младший брат мужа Владимир, становится членом социал-демократического подполья. Владимир Арманд был незаурядной личностью, редкой души человеком, и Инесса, мать четверых детей , влюбилась в него и покинула мужа. Зимой 1904 года она уехала в Швейцарию, где родила мальчика.
В период первой русской революции И. Арманд, будучи уже большевичкой, несколько раз подвергается арестам, а осенью 1907 года ее ссылают в Архангельскую губернию. Туда же приехал и Владимир Арманд, но, заболев туберкулезом, вернулся в Москву. В ноябре 1908 года Инесса бежала из ссылки, а в январе 1909 была уже в Швейцарии с больным Владимиром, но тот вскоре скончался.
Пораженная горем, Инесса 4 месяца живет в маленьком французском городке, затем осенью 1909 года поступает в Брюссельский университет, а через год поселяется в Париже, где она знает почти всех большевиков. Ум и энергия, идейная стойкость, целеустремленность, пренебрежение к материальным условиям жизни предопределили доверие товарищей, и она была избрана в президиум большевистской группы и членом Комитета заграничных организаций. Урывками от партийной работы Инесса слушает лекции в Сорбоннском университете. В ее квартире было постоянно много народа. Одни приходили по делам, другие — отдохнуть и послушать музыку. Стали заходить сюда и Владимир Ильич с женой. В свою очередь Инесса Федоровна наведывалась к Ульяновым и, по словам Надежды Константиновны, “стала близким” им человеком. Летом 1911 года она вместе с Г. Зиновьевым, А. Луначарским и другими деятелями преподает в школе партийных работников, организованной Лениным в Лонжюмо, в 18 километрах от Парижа.
Летом 1912 года, по ленинской рекомендации, ЦК партии направил И. Арманд в Петербург (по паспорту на имя Ф. Янкевич) на подпольную работу. Но через два с половиной месяца она была арестована и больше полугода отсидела в одиночке петербургской тюрьмы, пока Александр Арманд не внес залог в 5000 рублей, чтобы ее выпустили до суда на волю и она могла бы лечить начавшийся туберкулез легких. Весну и лето Инесса Федоровна провела с детьми на кумысе в Ставрополе на Волге.
Жертвуя залогом, она тайно переходит границу и в конце сентября 1913 года появляется в деревне Белый Дунаец (около станции Поронин, в Галиции, входившей тогда в Австро-Венг- рию), где под руководством Ленина проходило совещание партработников. После его окончания Ленин с женой и Арманд еще неделю находились в деревне, чтобы немного отдохнуть: Владимира Ильича донимали бессоница и головные боли. Надежде Константиновне было необходимо набраться сил после недавно перенесенной тяжелой операции щитовидной железы, а для болезни Инессы Федоровны свежий горный воздух был настоящим лекарством.
В начале октября все они переехали в Краков. Но не успели Ульяновы обустроиться в нанятой квартире — эпидемия инфлюэнцы свалила с ног Владимира Ильича. Как только он окреп, вылазки втроем на лоно природы возобновились, за что товарищи шутливо окрестили их “партией про- гулистов”. Инесса Федоровна, воспользовавшись своеобразным отпуском, много читала, играла на рояле, сагитировала Ульяновых сходить на концерты музыки Бетховена, вслух строила планы издания женского журнала для работниц. Квартировала она у той же хозяйки, что и семья Каменевых, но бывала чаще всего у Ульяновых, где к ней “очень привязалась” (выражение Крупской) и Елизавета Васильевна, мать Надежды Константиновны, с которой было о чем поговорить и ...покурить. А вот это зелье Арманд было категорически противопоказано, ибо с наступлением слякотного ноября опять обострился туберкулез. Здоровье ее внушало опасения у товарищей, и Владимир Ильич приложил немало усилий, чтобы убедить ее немедленно отправиться на лечение в Арозу (Швейцарские Альпы), идеальное место для лечения легочных больных.
И вдруг, числа 18 декабря 1913 года, в Краков пришла телеграмма из Парижа, где уже обосновалась Арманд, а чуть позже — и то сенсационное письмо, которое дало пищу любителям “клубнички”, а латышевым и волкогоновым помогло громогласно и со злорадством объявить Инессу Федоровну “возлюбленною Ленина”. Остается познакомить с основным содержанием этого письма и читателя.
“Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознавала, как никогда раньше, какое большое место ты еще здесь, в Париже, занимал в моей жизни, что почти вся деятельность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыслью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль. Зачем было меня этого лишать? Ты спрашиваешь, сержусь ли я за то, что ты “провел” расставание. Нет, я думаю, что ты это сделал не ради себя.
Много было хорошего в Париже и в отношениях с Н. К. В одной из наших последних бесед она мне сказала, что я ей стала дорога и близка лишь недавно. А я ее полюбила почти с первого знакомства. По отношению к товарищам в ней есть какая-то особая чарующая мягкость и надежность. В Париже я очень полюбила приходить к ней, сидеть у нее в комнате. Бывало, сидищь около ее стола — сначала говоришь о деле, а потом засиживаешься, говоришь о самых разнообразных материях. Может быть, иногда и утомляешь ее. Тебя я в то время боялась пуще огня. Хочется увидеть тебя, но лучше, кажется, умерла бы на месте, чем войти к тебе, а когда ты почему-либо заходил в комнату Н. К., я сразу терялась и глупела. Всегда удивлялась и завидовала смелости других, которые прямо заходили к тебе, говорили с тобой. Только в Лонжюмо и затем следующую осень (1911 г. — Ж. Т.) в связи с переводами и пр. я немного попривыкла к тебе. Я так любила не только слушать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо так оживляется, и, во-вторых, удобно было смотреть, потому что ты в это время этого не замечал”.
Далее идет несколько страниц, посвященных жизни и смерти ее подруги Тамары и вопросы к Владимиру Ильичу, о чем можно говорить в Комитете заграничных организаций, и “чего говорить нельзя...”. И только последние строки письма снова приобрели интимный характер: “Ну, дорогой, на сегодня довольно — хочу послать письмо. Вчера не было письма от тебя! Я так боюсь, что мои письма не попадают к тебе — я тебе послала три письма (это четвертое) и телеграмму. Неужели ты их не получил? По этому поводу приходят в голову самые невероятные мысли. Я написала также Н. К., брату, Зине (жене Г. Зиновьева. — Ж. Т.). Неужели никто ничего не получил? Крепко тебя целую. Твоя Инесса”.
“Едва ли стоит комментировать это письмо,— небрежно заключает Волкогонов.— Оно в высшей степени красноречиво”.
Стоит, Дмитрий Антонович, стоит! Да, бесспорно, что первая часть послания Арманд — это действительно так называемое “любовное” письмо. Из признаний Инессы Федоровны видно, что первый период знакомства ее с Владимиром Ильичем, когда она еще не была влюблена в него, она просто благоговела и робела перед ним, а он, кстати, и не замечал этого. Только за лето 1911 года, проведенное в Лонжюмо, и затем в следующую осень в Париже, в связи с переводами ею ленинских текстов, она “немножко привыкла” к нему. Следовательно, кульминационным периодом их сближения могло бьггь короткое время встреч и совместного проведения досуга в Поронине и Кракове осенью 1913 года. Общение их в течение двух месяцев, происходившее, заметим, в период, когда у Арманд нарастал туберкулезный процесс, Н. К. Крупская была после операции, а Владимир Ильич переболел энфлюэнцой, вылилось в прогулки втроем на свежем воздухе, так необходимые им всем.
Судя по письму, даже и в этот период чувства Инессы Федоровны к Владимиру Ильичу ограничивались платонической любовью. Ибо письмо, написанное уже после всех периодов их тесного общения, после всего того, что могло быть близкого между ними, после фактического расхождения их личных дорог, подытоживая суть их отношений, только теперь и явило собой признание в любви, причем признание — трепетное, чистое, без надежды... (“Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому не могло бы причинить боль”). Если “и сейчас” обошлась бы без поцелуев, значит, и раньше их не было? Значит, это признание в любви было сделано после того, чему не суждено было сбыться.
А что Владимир Ильич? Несомненно, что он очень ценил ум и способности Арманд, доверял ей сложную и ответственную партийную работу и после четырехлетнего знакомства с ней уважал и любил, как преданного друга, интересную, эрудированную и веселую собеседницу, отличную музыкантшу. Не обошло стороной и ее женское обаяние. Но, как только почувствовал глубоко неравнодушное отношение к себе Инессы Федоровны, он, предотвращая драматическое развитие событий, дипломатически “провел расставание” — отправку ее на лечение в Арозу. Что же касается “письменных” поцелуев, то они шли только с ее стороны и, по всей видимости, и оставались только “письменными”. В письмах же Владимира Ильича к Арманд не было ни одного поцелуя, а после “проведенного” расставания он вскоре даже переходит в переписке на “Вы”, четко ограничив рамки их отношений. Вот и все.
Не исключено, что и от Надежды Константиновны не ускользнуло невольное благоговейное чувство влюбленности Инессы Федоровны к Владимиру Ильичу. Но ее доверие и такт по отношению к близким людям предоставили возможность мужу самому разовраться в возникающей ситуации и принимать решения. А он “провел расставание”. Если бы все это было не так, то могла ли бы в эти самые дни продолжаться дружеская переписка между двумя женщинами-”соперницами”? И оставила ли бы Надежда Константиновна столь теплые воспоминания об И. Арманд, если бы хоть тень обмана или пошлости коснулась ее женского достоинства?
Упрямо навязывая читателю свою обывательскую точку зрения, Волкогонов пытается подкрепить ее купюрой из письма Владимира Ильича из Цюриха от 13 января 1913 года к И. Арманд, проживавшей в Клара не, которую (купюру) он, мол, выявил в архиве: “После слов “Дорогой друг!, — изъята фраза: “Последние Ваши письма были так полны грусти и такие печальные думы вызывали во мне и так будили бешеные угрызения совести, что я никак не могу прийти в себя...” Дальше в том же духе”.
Поразительна наглость, с какой Дмитрий Антонович бахвалится' находкой: ведь эта купюра была 20 января 1994 года опубликована в “Российской газете” А. Латышевым! Мало того, что генерал присвоил чужой труд, он еще опустил ленинские слова: “Хочется сказать хоть что-либо дружеское и усиленно попросить Вас не сидеть почти в одиночестве, в местечке, где нет никакой общественной жизни, а поехать куда-нибудь, где можно найти новых и старых друзей, встряхнуться”.
Но это не все. Обкарнав выявленную Латышевым купюру, Волкогонов без всяких оснований домысливает: “Ленину — пуританину по натуре в семейных отношениях, видимо, очень нелегко давалась эта связь, далеко вышедшая за границы простой дружбы. А Арманд, привыкшей (откуда все это известно? —Ж. Т.) отдаваться своему чувству без остатка и ограничений, была невыносима роль тайной “подруги” Ленина” (с. 305). Все это — плод больного воображения Дмитрия Антонович^, как и его голословные утверждения о существовании десятилетней “связи” между Лениным и Арманд, или то, что “русская француженка” все время переезжала вслед за Ульяновыми. Пытаясь как-нибудь доказать, что и в советское время чувства Арманд и Ленина друг к другу “не угасли”, Волкогонов приводит пример того, как Владимир Ильич “напоминал о себе нежной, но весьма странной для вождя заботой: “Тов. Инесса! Звонил к Вам, чтобы узнать номер калош для Вас. Надеюсь достать. Пишите, как здоровье. Что с Вами? Был ли доктор? Привет! Ленин”. Опираясь на эту “улику”, доктор философии изрекает: “Ни для Бош, Коллонтай или Фотиевой он не пытался достать калоши...”. Ничего не скажешь — веское доказательство любовной связи... При этом не гоже ученому снова и снова обманывать читателей, уверяя, что и это письмо обнаружено в архиве: ведь оно было опубликовано в январской книжке “Известий КПСС” за 1989 год! И этично ли ставить в вину заботу о здоровье больной туберкулезом женщины, старому товарищу по партии, когда в Москве стояла слякоть, свирепствовали сыпняк и энфлюэнца?
К сожалению, Инесса Федоровна не научилась беречь себя. Ухаживая в пути с Северного Кавказа за больными товарищами, она заболела холерой, и 24 сентября того же 1920 года, на 47-м году жизни, смерть сразила пламенную большевичку. Похоронили ее 12 октября у Кремлевской стены. Среди венков был бадьшой из живых белых цветов с надписью на траурной ленте: “Тов. Инессе — от В. И. Ленина”. И неужели волкогоновым не ясно, что если бы такой проницательный человек, как Владимир Ильич, чувствовал за собой хоть какой-то моральный “грех” и что своей единоличной подписью может дать хоть какой-то повод для пересудов, то, наверное, воспользовался бы прекрасной возможностью на всякий случай закамуфлировать свои отношения с Арманд двумя подписями — своей и жены, что всеми было бы принято как само собой разумеющееся, ибо Н. К. Крупская сама была известным партийным деятелем, близким соратником и товарищем И. Арманд.
Злобные вымыслы О вожде-“антихристе"
За два десятилетия службы в ГлавПУРе, работавшем на правах отдела ЦК КПСС, генерал-философ постоянно занимался антирелигиозной прапагандой. Воинствующим атеизмом пронизано все его творчество, причем он не стеснялся критиковать деятелей и с мировым именем. Так, в учебном пособии “Воинская этика”, сочиненном для слушателей и курсантов военно-учебных заведений (М., 1976), Волкогонов, опираясь на труды Ленина, подвергал критике Ф. М. Достоевского за увлечение “феодально христианским социализмом”, Л. Н. Толстого — за “религиозную проповедь морального самоусовершенствования”, а “философа-идеалиста и мистика В. С. Соловьева” — за разработку “реакционной религиозно-эстетической системы”.
Высоко оценивая действенность атеистической работы, проводившейся под руководством КПСС, Дмитрий Антонович в своей книге “Психологическая война” (М., 1984) с удовлетворением отмечал: “В социалистическом общественном сознании удельный вес и значимость религиозных идей, взглядов все более уменьшается по мере дальнейшего упрочения материалистического мировоззрения... Новый мир, используя свободу совести, чужд религиозной нетерпимости, которую пытаются приписывать социализму его классовые враги”.
Перебежав в 1990 году в стан лжедемократов, он всячески стремится замолить былые “грехи” своей антирелигиозной пропаганды и на вопрос одного из журналистов, верит ли он в Бога, отвечает: “Я христианин (жаль, что не сказано — с каких пор. — Ж. Т.), и этим многое сказано”. Что ж, новый ветер — поворачивай паруса. И Дмитрий Антонович теперь направляет вектор своего усердия в противоположную сторону. В качестве начальника Института военной истории он даже подписал обращение к “высшим церковным властям с предложением причислить к лику святых Ивана Сусанина. — Канонизировали же князей Дмитрия Донского и Дмитрия Пожарского! Надеюсь, нас поддержат” (Неделя, 1990, № 26). Апогеем же метаморфозы сановного политрука стало его заявление со сцены Ленинградского концертного зала: “Ленин причастен к террору... Я даже знаю один документ, где он приказывает докладывать ему еженедельно, сколько расстреляно попов” (Волжские вести, 1991, № 18).
Я тогда же расценил это утверждение как злобную ан- тиленинскую утку, ибо знал, что такого документа нет в архивах, как не происходили в жизни и еженедельные расстрелы служителей культа. В этом я окончательно убедился, прочитав во 2-м томе сборника “Ленин” подглавку “Ленин и церковь”: там и в помине нет такого “документа”... Как нет и волкогоновского извинения за свое громогласное и преступное вранье. Зато каждая страница под- главки усеяна досужими домыслами и вымыслами о Владимире Ильиче, вроде: “Он сам поразительно легко, без видимых мучений, сомнений, переживаний порвал с религией, так никогда и не погрузившись в ее лоно. Ранние увлечения материалистическими учениями сделали его переход от полуверы (в школьные годы) к неверию легким и незаметным”.
Убежден, что Волкогонов не сумеет вразумительно пояснить, что значит “погрузиться в лоно религии”. И нет такого исторического источника, который свидетельствовал бы о том, что у В. Ульянова была “полувера”, от которой он якобы легко и незаметно перешел к неверию. Я, автор книг о гимназических годах Владимира Ильича, твердо уверен, что его разрыв с религией произошел не только после знакомства с материалистическими учениями, но и в результате долгих и мучительных раздумий над окружающей действительностью — о тщетности обращений за помощью к всевышнему людей, угнетенных социальной несправедливостью, нападках церковников на народную школу, руководимую отцом, о пьянстве и поборах, которыми нередко занимались служители культа. Росту неверия способствовали схоластическое преподавание закона божьего в гимназии, заключавшегося в зазубривании сухих и трудных учебников, суровость наказаний, которым директор Ф. М. Керенский подвергал учеников, уклонившихся от посещения богослужений и т. п.
Переход к неверию, вопреки представлениям Дмитрия Антоновича, не был “легким и незаметным” еще и потому, что закон божий и богословие являлись обязательными предметами не только в гимназиях, но и в высших учебных заведениях. Поэтому В. Ульянову довелось сдавать выпускной экзамен по закону божьему в гимназии, изучать в 1887 году богословие в Казанском университете и сдавать испытания по церковному праву в Петербургском университете в 1891 году.
Еще один пример легковесных суждений автора. Он утверждает, что Владимир Ильич в своей жизни “имел достаточно близкие связи с одним священником... — Георгием Гапоном”.
Да, действительно, в начале первой русской революции Владимир Ильич получил от Гапона “Открытое письмо к социалистическим партиям России” с призывом немедленно войти в соглашение между собой и приступить к подготовке вооруженного восстания против царизма, а также “Воззвание Георгия Гапона к Петербургским рабочим и ко всему российскому пролетариату”. Присутствовал и на конференции российских социалистических организаций, созванной Г. Гапоном 20 марта 1905 года в Женеве, но, убедившись, что конференция является “игрушкой в руках с.-р. (эсеров. — Ж. Т.)” и что рабочие партии на нее не приглашены, Владимир Ильич покинул конференцию. Эти и некоторые другие факты говорят лишь о том, что Гапон неоднократно обращался к Ленину, но тот не имел каких-то “близких связей” с ним и избегал встреч.
В завершение разговора о погружении в “лоно церкви” замечу, что Владимир Ильич и в юности, и в зрелые годы никогда не позволял себе подтрунивать или насмехаться над чувствами верующих и старался соблюдать все правила приличия по отношению к установленным законом религиозным обрядам. Так, находясь в ссылке в деревне Кокушкино Казанской губернии, он в 1888 году, по просьбе крестьянской семьи, присутствовал в церкви в качестве восприемника их дочери. Обязанности “крестного отца” он выполнял и позже, когда находился под гласным полицейским надзором в Самарской губернии.
“Известный историк” полагает, что “Ленин не оставил глубоких трактатов о месте и роли религии в человеческом обществе” и ограничился “пропагандистскими памфлетами “Социализм и религия”, “О значении воинствующего материализма”, некоторыми партийными указаниями в программных документах”. Если бы автор с большей ответственностью относился к тому, что он пишет, то должен был бы упомянуть хотя бы книгу “Материализм и эмпириокритицизм” Ленина и его статьи о Л. Толстом и толстовщине, о богостроителях и богоискателях, “Об отношении рабочей партии к религии”.
Еще большему диву даешься, когда Дмитрий Антонович излагает “взгляды” Ленина на религию. Не уважая свои докторские звания и читателей, он заявляет, что Владимир Ильич якобы не признавал свободу веры, ибо видел в религии “один из видов духовного гнета”, и без обиняков повторял классический марксистский тезис: “Религия есть опиум народа”. Но это тоже явная ложь. Еще в статье “Социализм и религия” (1905 г.) Владимир Ильич выдвигал требование свободы совести в качестве одного из важнейших: “Всякий должен быть совершенно свободен исповедывать какую угодно религию или не признавать никакой религии, т. е. быть атеистом...”. Этот политический лозунг был воплощен в декрете Совета Народных Комиссаров РСФСР об отделении церкви от государства и школы от церкви, опубликованном в печати 26 января 1918 года, и обеспечил всем гражданам свободу совести.
Декрет не содержал ничего дискриминационного по отношению к православной церкви, но поместный Собор 1917—1918 годов, вслед за патриархом Тихоном, призвал верующих всячески противодействовать правительственному декрету. И уж сугубо политические цели преследовал сам патриарх, осудив заключение Совнаркомом Брестского мира. Только осенью 1919 года вышло его послание к духовенству с указанием “уклоняться от участия в политических партиях и выступлениях, “повиноваться начальству в делах мирских”.
Волкогонов совершенно не затрагивает отношения Советской власти с церковью в 1917—1920 годах и перескакивает к голоду 1921—1922 годов, когда требовалась немедленная помощь миллионам голодающих Поволжья и других районов страны.
Среди трудящихся и низшего духовенства возникло движение за изъятие части церковных ценностей, накопленных трудом многих поколений и являвшихся фактически достоянием народа. Учитывая эти пожелания летом 1921 года, патриарх Тихон (на этот пост, упраздненный Петром I, он был избран Собором 5 ноября 1917 года) разрешил верующим использовать часть храмовых “драгоценных вещей” на помощь голодающим.
Однако дарение этих ценностей шло вяло. Запад предлагал зерно только за золото, а голод зимой принял катастрофические размеры, и движение за пожертвование храмовых драгоценностей резко возросло. Вот как выглядело в связи с этим воззвание протоиерея симбирской Троицкой церкви А. Гневушева, появившееся 4 февраля 1922 года в газете губисполкома “Экономический путь”.
Напомнив, что советская власть оказывает помощь голодающим Поволжья, протоиерей заявил, что она “не может исчерпать до дна безмерно-глубокую чашу свалившегося на нас бедствия. Между тем в монастырях и храмах Божиих имеется не малое скопление золота и драгоценных камней, которые можно было бы употребить на богоугодное дело, спасение гибнущих от голода. Святители наши, заступники и печальники за нас пред Престолом Всевышнего не нуждаются в золоте и драгоценных украшениях, в изобилии хранящихся в наших церквах. Поднимите свой голос, о благочестивые прихожане, во имя изъятия и употребления их на дело питания голодающих”.
Учитывая голос народа, патриарх Тихон 6 февраля 1922 года обратился с новым воззванием к верующим, в котором допускал “возможность духовенству и приходским советам с согласия общин верующих, на попечении которых находится храмовое имущество, использовать находящиеся во многих храмах драгоценные вещи, не имеющие богослужебного употребления (подвески в виде колец, цепей, браслеты, ожерелья и другие предметы, жертвуемые для украшения святых икон, золотой и серебряный лом) на помощь голодающим”.
С учетом этого послания ВЦИК 23 февраля издал декрет, предлагавший местным Советам в месячный срок изъять из “церковных имуществ, переданных в пользование групп верующих всех религий по описям и договорам, изъятие которых не может существенно затронуть интересы самого культа, и передать их в органы Наркомфина в специально назначенный фонд Центральной комиссии помощи голодающим” (Известия, 1922, 26 февраля).
Текст декрета согласовывался с представителями патриарха, но когда начался процесс изъятия части церковных драгоценностей, он разослал 28 февраля конфиденциальное воззвание, которое вело к конфронтации с властями: “Мы не можем одобрить изъятие из храмов, хотя бы и через добровольное пожертвование, священных предметов, употребление коих не для богослужебных целей воспрещается канонами вселенской церкви и карается ею как святотатство, мирянин — отлучением от нее, священнослужитель — извержением от сана”. Это было какое-то недоразумение, ибо декрет ВЦИКа и не предусматривал изъятия ценностей, которые были необходимы “самому культу”, и местные советы продолжили сбор драгоценностей в храмах.
Таковы факты. Но Волкогонов безбожно извращает историю и пишет, что декрет ВЦИК от 23 февраля ориентировал власти на “насильственное изъятие из российских церквей всех ценностей”. Причем, по его словам, делалось это, мол, по-варварски: “Партийные организации, ГПУ, специально создаваемые отряды врывались в храмы, зачитывали декрет ВЦИК и требовали добровольной сдачи всех ценностей. Служители культа готовы были отдать все, за исключением священных атрибутов церкви. Местные безбожники, отстранив священников, а часто и арестовывая их, собственными силами проводили “полные” конфискации. То был форменный неприкрытый грабеж, в котором широкое участие приняли и деклассированные элементы” (с. 207).
Все это — плод злобного вымысла автора и поэтому он не делает ни одной ссылки на источники, зато достоверно известно, что А. И. Ульянова-Елизарова пожертвовала в фонд помощи голодающим Поволжья фамильное серебро, а Владимир Ильич — свою гимназическую золотую медаль. Сдавали драгоценности (если они были) почти все партийные и советские активисты, в том числе и сотрудники ГПУ. Далее. В революционной действительности 1922 года выполнение декрета ВЦИК производилось комиссиями, созданными при исполкомах Советов депутатов трудящихся. Они через местную прессу заранее извещали день и часы своего прибытия в каждый из храмов и приглашали верующих назначать представителей для совместных действий. Так поступала и уездная комиссия в г. Шуе Иваново-Вознесенской губернии. 9 марта 1922 года она закончила изъятие ценностей в трех церквах города, и, как сообщалось в “Известиях”, “в полном согласии с представителями верующих и без единого протеста. В следующую очередь был поставлен соборный храм, и общине верующих было предложено назначить своих представителей для работы с уездной комиссией”.
Но с этим-то соборным храмом и связано “ЧП”, о котором узнала вся страна. В воскресенье 12 марта здесь состоялось собрание верующих, которое избрало представителей, но кучка несогласных (из 17 человек) встречает комиссию бранью, раздает им “тычки и удары”, избивает лиц, протестующих против хулиганства. Желая избежать столкновения, комиссия отложила работу до среды 15 марта, но и на этот раз ее встретила у храма хулиганствующая толпа с угрозами. В подъехавших 6 конных милиционеров полетели камни, поленья. Набатный звон, продолжавшийся полтора часа, собрал на площадь “все годные для погрома силы и массу любопытных”.
Для наведения порядка прибыли полурота 146 пехотного полка, а также два автомобиля с пулеметами. Но толпа окружила красноармейцев, пытаясь их разоружить, раздались по ним револьверные выстрелы. “Имея перед собой много случайных лиц,— сообщалось в “Известиях”,— любопытных, женщин и детей, красноармейцы по команде начальника стреляют в воздух и затем пробиваются из толпы, подвергаясь насилию со стороны черносотенцев, оттираются толпою и подвергаются жестоким избиениям... После первых выстрелов со стороны войск толпа разбега- ется...”. На площади остались 4 трупа. Раненых и ушибленных оказалось 10 человек — все “раны легкие, с застрявшими в мягких частях пулями, от рикошета из револьвера. Из револьверов стреляли черносотенцы из толпы”. Вечером того же дня представители верующих сдали в уездный исполком 3,5 пуда серебра, а через неделю комиссия, вместе с пятью представителями верующих, получила в соборе еще около 10 пудов ценностей, из которых серебро осталось в уездном финотделе, а “драгоценные камни, жемчужные ризы и т. д.” — отправлены в Госхран.
Как же реагировал Владимир Ильич на события в Шуе? Фантазия Волкогонова рождает такую картину: “Ленин пришел в сильное возбуждение. Обычно он умел держать себя в руках. Теперь же он, по имеющимся данным (каким? — Ж. Т.), метал громы и молнии, но затем успокоился. Он понял, что получил великолепный повод покончить одним ударом с этой “камарильей”. Кто-кто, а Дмитрий Антонович знает, что поводов и раньше имелось немало, ибо клерикалы предавали анафеме Советскую власть, осуждали заключение Брестского мира, поддерживали белогвардейские мятежи и т. п. Ведает автор книги о Троцком, что Всероссийскую комиссию по учету драгоценностей с 1921 года возглавлял никто иной, как его герой, Лев Давыдович, который и представил 9 февраля 1922 года во ВЦИК предложения об изъятии ценностей из культовых зданий для помощи голодающим. А в середине марта он внес в Политбюро партии план решительных действий по претворению декрета ВЦИК в жизнь.
Владимир Ильич, в связи с ухудшением своего здоровья, с б марта отдыхал в подмосковном селе Корзинкине. В письме Е. С. Варге от 9 марта он с горечью сообщал: “Я болен. Совершенно не в состоянии взять на себя какую- либо работу” (ПСС, т. 54, с. 203). Но за обстановкой в стране, которая из-за голода и вылазок контрреволюционеров оставалась тревожной, он следил внимательно. Знал и о послании патриарха Тихона, и о подготовляющемся черносотенцами в Питере сопротивлении декрету ВЦИК и, не без влияния Троцкого, расценил события в Шуе как прелюдию к столкновению вокруг церковных ценностей во всероссийском масштабе.
Вот, в такой обстановке, в канун намеченного на 20 марта обсуждения в Политбюро событий в Шуе, родился документ, который “демократы*’ называют “страшным письмом Ленина”. Как это ни странно, но оно, с благословения М. С. Горбачева и А. Н. Яковлева, было опубликовано в момент празднования 120-й годовщины со дня рождения Ленина в апрельской книжке “Известий ЦК КПСС” за 1990 год. Строго говоря, это не “письмо” и не “наброски письма”, как пишет Волкогонов, а телефонограмма на имя В. М. Молотова за подписью “Ленин”, которую приняла по телефону и отпечатала на пишущей машинке дежурная секретарша М. Володичева. Ни оригинала, ни черновиков этого текста никто не видел и В. Дьячков (“Советская Россия”, 1992, 1 октября) даже предположил, что этот машинописный текст — фальшивка.
Но пока будем считать, что это — документ. В нем, действительно, есть места, которые можно расценить как проявления беспощадной решительности главы правительства в противоборстве с противниками Советской власти. Суть его предложения по событиям в Шуе сводилась к посылке туда представителей ВЦИК для расследования, а затем и ареста “нескольких десятков представителей местного духовенства, местного мещанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей”: Судебный же процесс “против Шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим”, должен закончиться “расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи , а по возможности, также и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров”.
В конце телефонограммы автор поручил В. Молотову разослать эти соображения “членам Политбюро вкруговую сегодня же (не снимая копий) и просить их вернуть секретарю тотчас же по прочтении с краткой заметкой относительно того, согласен ли с основою каждый член Политбюро или письмо возбуждает какие-нибудь разногласия”.
Молотов не передал в тот же день телефонограмму членам Политбюро. Не говорилось ничего об этом и на заседании Политбюро 20 марта. Такое могло случиться только в том случае, если Владимир Ильич сам распорядился не давать ходу своим предложениям. Само собой разумеется, что их содержание тем более не дошло до провинциальных руководителей.
Волкогонов же, как заядлый фальсификатор, пишет, что эту “страшную директиву Ленина” Политбюро обсуждало несколько раз, и вскоре повсеместно началось массовое насилие против церкви и ее служителей: “По всей стране начались фактически военные экспедиции против храмов, духовенства. Грабили не только православные соборы, но и еврейские синагоги, мусульманские мечети, католические костелы. По ночам в подвалах ЧК или в ближайшем лесу трещали сухие револьверные выстрелы. Священников, активных верующих закапывали в балках, оврагах, на пустырях. Над Россией замолк колокольный звон”.
Но сам-то автор смог привести в качестве примера только один, причем широко известный по газетным отчетам 1922 года судебный процесс, в Москве, на котором были приговорены к смертной казни 11 священнослужителей и граждан за организацию антисоветских выступлений. Шестерых из них президиум ВЦИК помиловал.
Еще в 1990 году я выяснял, как именно происходило изъятие церковных ценностей в Симбирске и губернии, сколько служителей культа было репрессировано в 1922 году. Архивные документы свидетельствуют, что ни одного случая столкновения духовенства с властями Здесь не имело места. Ни один служитель культа не только не был расстрелян, но и не заключен в тюрьму, хотя на двух судебных процессах были установлены случаи пропажи драгоценностей, числившихся в церкви и синагоге. Виновные — священник и раввин — отделались условным заключением.
Несмотря на все потуги Волкогонова доказать, что при Ленине началось массовое закрытие и разрушение культовых построек, он так и не смог подтвердить это каким- нибудь документом. Что касается Симбирска-Ульяновска, то из архивных документов видно, что в первые годы советской власти была осуществлена мера, предлагавшаяся эсерами еще до Октябрьской революции — ликвидация монастырей и домовых церквей. Смоленская церковь была приспособлена для детского приюта. Закрытие же церквей в Ульяновске происходило уже после смерти Ленина, с конца 20-х годов: Александровская (на территории областной больницы), Троицкая и Петропавловская — в 1929 году, Германовская — в 1931-м, Вознесенский собор, Богоявленская церковь и Покровский монастырь — в 1932-м и т. д. (ГАУО, ф. 200, оп. 2, д. 234 и др.).
В конце подглавки новоявленный христианин и историк, проклиная атеизм большевиков, приписывает Владимиру Ильичу “роль Антихриста XX века”. Тут невольно припоминаются слова публициста Л. Оникова о том, что, опубликовав .снимок Ленина — “обезумевшего от неизлечимой болезни человека”, Волкогонов “поступает как антихрист” (“Правда”, 1994, 20 августа). В заключение же приведу высказывание патриарха Тихона вскоре после смерти Ленина, напечатанное в “Пролетарском пути” (органе Симбирского губкома РКП и губисполкома) от 27 января 1924 года. Газета сообщала: “В беседе с представителем печати бывший патриарх Тихон заявил, что Ленин не был отлучен от православной церкви, поэтому всякий верующий имеет право и возможность его поминать. Хотя, сказал Тихон, мы идейно расходились с Лениным, я имею сведения о нем, как о человеке добрейшей и поистине христианской души”.
Само собой разумеется, что в книге Волкогонова этой высокой оценки нравственного облика большевистского лидера одним из руководителей православной церкви не нашлось места, ибо она явно противоречит злобной и нелепой выдумке о вожде-антихристе.
Что ни сюжет - ложь да навет
Многократные заверения Волкогонова о том, что “политический портрет” Ленина написан им в основном на новых документах и что читатели познакомятся с “неизвестным” Лениным — это всего лишь похвальба, рассчитанная на доверчивых простаков. Строго говоря, он создал-таки “неизвестного Ленина”, наделив его как человека, политического руководителя и мыслителя многими отрицательными качествами. Грубой фальсификации подверглись деятельность большевистской партии и советских органов власти, да по существу все основные вехи истории, начиная с победы Октября в 1917 году. О лживом характере его суждений, оценок и выдумок говорилось в предыдущих главах, но для разбора всего того, что еще нагорожено в двухтомнике, потребовались бы тоже тома. Поэтому остановлюсь лишь еще на некоторых из них, чтобы рельефнее показать хамелеонскую натуру сановного автора и жульнические приемы сочинения негатива о Владимире Ильиче.
Еще В. Солоухин в памфлете “Читая Ленина” ерничал по поводу того места из мемуаров Н. К. Крупской, где она рассказывала об одном из охотничьих эпизодов Владимира Ильича в Шушенском так: “Поздней осенью, когда по Енисею шла шуга (мелкий лед) ездили на острова за зайцами. Зайцы уже побелеют. С острова деться некуда, бегают, как овцы кругом. Целую лодку настреляют, бывало, наши охотники”. “Крупская явно подает эти охотничьи детали как доблести Ильича, от которых сегодня, право, становится как-то не по себе”,— изрекает Дмитрий Антонович. Пожалуй. Однако, неловко чувствовать должен бы, в первую очередь, он себя сам, ибо утаил от читателя, что, не упоминая В. Солоухина, приписывает себе его мысли. Совершая, по существу, плагиат, генерал, как и поэт, при этом “не заметил” в воспоминаниях Крупской эпизод, приводимый ею сразу же после предыдущего. Как-то на охоте, уже в Москве, устроили так, что лиса выбежала прямо на Ленина, постояла с минуту и повернула в лес. На вопрос: “Что же ты не стрелял?” последовал ответ: “Знаешь, уж очень красива она была”. Настоящий историк должен был бы учитывать и то, что в лодке на охоте за зайцами в Шушенском находилось три-четыре человека и что Крупская бесхитростно повторила в воспоминаниях обычные в охотничьих рассказах преувеличения при оценке размеров добычи (см. Мельниченко В. Драма Ленина на исходе века. М., 1992, с. 24).
Азартным охотником Владимир Ильич никогда не был. Так было и в 1888 году, когда он, возвратившись с прогулки с двоюродным братом, сказал Анне Ильиничне: “А нам нынче заяц дорогу перебежал”. На что старшая сестра шутливо заметила: “... Это, конечно, тот самый, за которым ты всю зиму охотился”.
Комендант Кремля П. Д. Мальков, вспоминая о воскресных вылазках с ружьем главы Совнаркома, подчеркивал: “Прогулка — вот что было для него главным. Он не стремился настрелять как можно больше дичи. Нередко возвращаясь с охоты с пустыми руками, Владимир Ильич был весел и доволен. — Воздух, воздух какой чудесный! — говаривал он.— Побудешь пару часов в лесу, надышишься на целую неделю!” (Ленин. У руля страны Советов. Т. 2. М., 1980, с. 85).
Теперь о другом. Во время жизни в Саратове, зимой 1912 года, Мария Александровна послала Владимиру Ильичу с женой и тещей в Париж “домашние гостинцы”, и в числе их “рыбу, икру и балык”. Сын горячо благодарил за деликатесы, лакомясь которыми они вспоминали Волгу. А в конце года, уже из Кракова, он осмелился попросить родных о присылке таких же гостинцев. Когда же они прибыли, Владимир Ильич, поблагодарив мать и старшую сестру от имени “всех”, добавил: “Надя прямо сердита на меня, что я написал “по поводу рыбы”, про сласти и что наделал вам кучу хлопот... Пошлина здесь на рыбное невелика, а на сласти порядочная. Вот теперь мы “новый год” еще раз будем праздновать!” (ППС, т. 55, с. 335). Надежда Константиновна отдельным письмом тоже поблагодарила свекровь и Анну за подарки, но сочла нужным добавить: “только больно уж все роскошно, мы совсем так не привыкли как- то. Сегодня Володя позвал знакомых по случаю посылки...”.
Из переписки ясно видно, что Ульяновы лишь дважды получали рыбные деликатесы из России, что они “совсем не привыкли” к таким роскошным гостинцам поспешили поделиться ими со знакомыми. Волкогонов же, зная об этом, бессовестно лжет, уверяя читателей, что Владимир Ильич “любил поесть” (это при его-то пуританском характере, при его-то комплекции, с его-то гастритом) и “мать в больших количествах (?) слала ему за границу балык, семгу, икру” (т. 2, с. 262).
Омерзительно читать неоднократно повторяющуюся в книге ложь о том, что Владимир Ильич якобы “любил отдохнуть” и “чаще других членов Политбюро брал неделю- другую для отдыха... Даже в ходе гражданской войны и тем более после отдыхал по нескольку раз в год” (там же). А ведь еще три года назад Волкогонов упрекал соратников Владимира Ильича за то, что они не берегли Ленина и позволяли ему брать на себя различного рода “мелочевку”, сужая таким образом возможности заниматься кардинальными вопросами и отдыхать. Подчеркивая в книге о Сталине, что Ленин лишь дваждй отдыхал в трудные 1917 и 1918 годы, Дмитрий Антонович сам же и конкретизировал эту мысль: “Первый раз, скрываясь в Разливе от ищеек Временного правительства (но мы-то знаем, что за это время им был создан гениальный труд “Государство и революция”); второй — по “милости” Фанни Каплан”. Ему также отлично известно, что и в дальнейшем, уезжая в Подмосковье на отдых, глава Совнаркома там трудился, и трудился столько, сколько позволяло здоровье.
Нелишне отметить, что Владимир Ильич, в отличие от руководителей более позднего времени, за пять послеоктябрьских лет ни разу не побывал на черноморском побережье, на крымском или кавказском курортах. А его отдых в подмосковных Корзинкине или Горках был неизмеримо скромнее, чем Брежнева, Горбачева или Ельцина на ультракомфортабельных дачах Завидова, Сочи, Ялты, Фороса и т. п.
Не украшают портретиста и байки о том, что Владимир Ильич “был страшно осторожен, лично никогда не рисковал. После приезда в Москву у него всегда была постоянная охрана”. А ведь на самом-то деле он уже в юности был смелым и отважным человеком. Это наглядно проявилось во время студенческих волнений в Казанском университете 4 декабря 1887 года, когда 17-летний первокурсник В. Ульянов, зная, что полиция смотрит на него, как на брата “цареубийцы”, все же бросился в числе первых на сходку протеста в актовый зал. А разве “осторожный” человек, находившийся уже семь лет под бдительным надзором полиции, рискнул бы вести пропаганду среди рабочих Питера в 1894—1895 годах, зная, что за это его ждет жестокая внесудебная расправа — тюремное заключение и сибирская ссылка? Владимир Ильич рисковал, когда вез из-за границы в чемодане с двойным дном нелегальную литературу. Жизнью он рисковал в годы первой русской революции при эмиграции в Швецию: лед в заливе, по которому он пробирался до острова, стал уходить из-под ног... На каждом шагу подстерегала его опасность и в 1917 году, когда он один шел ночью в Смольный, чтобы возглавить начавшуюся Октябрьскую революцию. Наконец, глава Советского правительства многократно рисковал и в 1918 году, в Москве, когда без всякой охраны посещал митинги рабочих. Этим и воспользовалась Ф. Каплан, совершая покушение на вождя 30 августа на заводе Михельсона. А уж какая нынче охрана у главы Российского государства в Кремле, Завидове и во всех других местах, где он появляется... Но об этом молчит трехзвездный генерал.
Зато немало усилий он приложил для того, чтобы попытаться доказать... ненормальность психики Владимира Ильича. О том, какой нелепый “компромат” он подобрал, видно из следующих эпизодов. “По ряду косвенных (?!) признаков Ленин знал о неблагополучии со своими нервами. Так, в его ранних бумагах обнаружены адреса врачей по нервным, психическим болезням, которые проживали в Лейпциге в 1900 году”. Автору этой “улики” не мешало бы представить себе, что пришлось “пережить Владимиру Ильичу в молодости. 1886 год — скоропостижная кончина отца, 1887-й — гибель на виселице старшего брата, Александра, в декабре того же года — ссылка его самого в Ко- кушкино, 1891-й — смерть сестры Ольги от брюшного тифа. Напряженная заочная учеба на юридическом факультете, участие в деятельности революционного подполья Самары и Петербурга, прерванная арестом и 14-месячным заточением в одиночке Дома предварительного заключения, и, наконец, трехлетняя ссылка в сибирском Шушенском и эмиграция за рубеж. Плюс к этому — еще и переживания, связанные с арестами и ссылками сестер Анны и Марии, брата Дмитрия, беспокойство за мать... Так неужели после стольких потрясений Владимир Ильич не мог подумать о посещении врача?
“Известный историк” продолжает свои поиски и выкапывает новый пример: “Как рассказывает К. Радек, когда Ленин возвращался в Россию и переехал шведскую границу в апреле 1917 года, в вагон вошли солдаты. “Ильич начал с ними говорить о войне и ужасно побледнел”. Что же тут необычного увидел Дмитрий Антонович? Ведь Ленин и другие эмигранты уже знали, что за то, что они возвращались на родину через вражескую Германию, их могли объявить агентами кайзеровского правительства и арестовать. И наверняка тогда в вагоне екнуло сердце не только у Ильича.
Волкогонов же нанизывал подобного рода “компромат” для далеко идущего вывода, кстати, сделанного до него еще в 20-х годах в эмигрантской литературе. Он уверяет, что главой Советского правительства в 1917 году стал деятель, у которого с психикой было не все в порядке... “Власть — огромная, бесконтрольная, необъятная — усугубила болезненно-патологическое проявление в психике Ленина. Вспомним, в августе-сентябре 1922 года Ленин выступает инициатором высылки российской интеллигенции за рубеж, беспощадной и бесчеловечной. Выгнать цвет российской культуры за околицу отечества — такое могло прийти в голову только больному или абсолютно жестокому человеку”.
Мне же представляется больным и архилицемерным человеком сам автор. Ведь Волкогонов в учебном пособии “Воинская этика” (М., 1976) с умилением писал о критике Лениным работ Н. Бердяева, Э. Радлова и других реакционеров за “защиту интересов эксплуататорских классов” и за “злобную критику социализма”. Другими словами, Дмитрий Антонович безоговорочно одобрял высылку философов-противников советской власти “за околицу отечества”. К 1991 году генерал “прозрел” и в книге “Триумф и трагедия” писал уже иначе: “В то время, пока Ленин болел, по инициативе ГПУ и при поддержке Сталина была предпринята необычная акция: 160 человек, представлявших ядро, цвет русской культуры... были высланы за границу”. И вот теперь, в книге “Ленин”, в инициативе высылки обвиняется Владимир Ильич. Три точки зрения на один и тот же факт — не много ли для дважды доктора наук? Ведь тут он переплюнул самого полицейского надзирателя Очумелова — чеховский “хамелеон”, как известно, имел лишь две точки зрения на укус борзым щенком пальца мастера Хрюкина.
А вот еще пример способности Волкогонова быстро перекрашивать свои взгляды на одну и ту же проблему в контрастные цвета. В “Триумфе и трагедии” он в связи с заключением Советским правительством Брестского мира с Германией в марте 1918 года прямо таки курил фимиам по адресу Владимира Ильича: “В истории есть мало подобных прецедентов прозорливости и мудрости в решении столь сложных вопросов, какими являются война и мир. Ленин не побоялся обвинений в “капитулянтстве”, “отступлении”, “сдаче на милость империализма”, которыми осыпали его левые эсеры, “левые коммунисты”, люди фразы, прямолинейно, примитивно понимавшие суть революционной чести” (кн. 1, ч. 1, с. 87).
Прошло два-три года после публикации этих вдохновенных строк, и в сборнике “Ленин” автор, как ни в чем ни бывало, обвиняет Владимира Ильича за заключение Брестского мира, утверждая, что его усилиями “Россия оказалась побежденной и пала ниц перед почти поверженным противником в лице Германии...” и что он “во имя власти... был готов отдать пол-России” (т. 1, с. 331, т. 2, с. 157). Упомянув вскользь, что с низложением 9 ноября 1918 года кайзера Вильгельма тяжкие условия Брестского мира были денонсированы, Волкогонов делает “открытие”: “Антанта спасла Россию от унизительных условий ленинско- кайзеровского мира”.
Чем пристальнее всматриваюсь я в “портрет” Ленина, сочиненный Волкогоновым, тем чаще мелькает парадоксальная мысль: а ведь почти все отрицательные черты и недостатки, которые им приписываются герою, свойственны, прежде всего, самому автору. Это он никогда никем не руководил, кроме своей жены (ведь Дмитрий Антонович не был ни командиром взвода, ни замполитом подразделения). И тем не менее он набрался наглости заявить в интервью корреспонденту “Аргументов и фактов” (1994, № 35, август):
“Ленин пришел в революцию сорокасемилетним, до этого времени он работал в обычном понимании этого слова — всего полтора года помощником присяжного поверенного. Вел шесть дед мелких воришек, ни одного дела не выиграл. По-настоящему никем, кроме Надежды Константиновны, не руководил, а тут приходится заниматься государственными делами гигантского масштаба. Он и теле- фоном-то плохо пользовался, без конца писал записки...”. Если помыслить по-волкогоновски, то Пушкин совершенно не “работал в обычном понимании этого слова”. Но с каких это пор труд профессионального журналиста и литератора не засчитывается в трудовой стаж? И из каких это “секретных архивов” портретисту ведомо, что председатель Совнаркома кому-то писал записку, хотя можно было переговорить по телефону? А ведь Владимир Ильич создавал “Искру" и руководил работой редколлегии, причем не только этой газеты, но и других органов, в том числе и “Правды”. И почти не было такого дня, когда бы он не работал над статьей или книгой. А постоянное руководство ЦК партии, подготовка и проведение за границей совещаний, конференций, пленумов ЦК и съездов партии, руководство всеми провинциальными комитетами в России — это тоже не труд, не руководство людьми?
Другой характерный пример “честности” портретиста. В свое время, как непревзойденный аллилуйщик, он писал о трудах Владимира Ильича только в превосходной степени, а теперь, настроившись только на хулу и глядя на него свысока “холодным взглядом историка”, он без тени смущения изрекает: “Ленин не был великим мыслителем”, а его философские работы — “довольно примитивны (?!), основаны на комментариях Гегеля, Канта, Маркса” (Аргументы и факты, 1991, № 45). Только автор этой малограмотной фразы может точно разъяснить ее смысл. И разве Владимир Ильич не проявлял глубочайшего интереса к трудам Энгельса, Фейербаха?
Что же касается заявления о “примитивизме” ленинских философских работ, то их будут читать и изучать многие из грядущих поколений. А вот брошюры и книги самого Дмитрия Антоновича настолько примитивны и основаны на комментариях (не Гегеля!) Брежнева, Андропова, Черненко и Горбачева, пропаганде решений партсъездов, что даже сам автор теперь не согласится на их переиздание. Так что вклад генерала в философию и историю весьма скромен, и сам он не подготовлен к серьезному анализу трудов Ленина по философии, истории, политэкономии, социологии, статистике.
Невольно припоминается замечание Г. Матвееца о том, что принципиальность бывает разная: “Волкогонов, например, под старость заявил, что всю жизнь не тем делом занимался, не на той улице (приведшей его к генеральским погонам) жил. Сейчас он клянет “ту жизнь” (Советская Россия, 1993, 17 июня). Клянет не только дело своей жизни, но заодно не устает порочить и творца великих идей, на пропаганде которых сам-то получил докторские дипломы.
Его, оказывается, “всегда поражала способность Ленина к бездумному экспериментированию, имея в руках как предмет бредовых опытов классы, государство, народы, армию” (т. 1, с. 310). А для того, чтобы уж окончательно опорочить героя своей книги, он заявил, что “ни один эпохальный прогноз Ленина не оправдался, хотя он очень любил им заниматься... Несостоятельность пророчеств является, по сути, безоговорочным приговором человеку, считавшемуся гением”. (К слову заметим, что по желанию Волкогонова гений перестал быть гением).
Эту нигилистическую байку Дмитрий Антонович позаимствовал у В. Чернова (бывшего министра земледелия Временного правительства, организатора мятежей в Поволжье против советской власти), который в статье, посвященной кончине Владимира Ильича, хотя и высоко отозвался о его мастерстве “великолепно ориентироваться” в текущем политическом моменте и предвидении “ближайших политических последствий”, но и полагал, что Ленину присущи были “абсолютная беспочвенность и фантастичность... всех его программных идей и планов, рассчитанных на целую переживаемую эпоху”.
Но простительно заблуждаться Чернову, который с 1920 года обитал за границей и многого недопонимал, да и в начале 1924 года не все планы Владимира Ильича были реализованы. Но заместитель начальника ГлавПУРа являлся знатоком ленинских эпохальных прогнозов, был очевидцем претворения их в жизнь, без устали пропагандировал их в массах...
Разве история не подтвердила правоту гениального ленинского предвидения о возможности победы социалистической революции в одной стране, причем не обязательно высокоразвитой в экономическом отношении, а конкретно — в России? Или не оправдалось предвидение Владимира Ильича, что победа Великой Октябрьской социалистической революции стремительно ускорит национально- освободительное движение и приведет к краху колониальной системы империализма? Неужели не ясно, что события 1990- х годов не поколебали ленинского прогноза о том, что социализм — это светлое будущее всего человечества?
Неуклюже и цинично выглядит попытка Волкогонова обвинить Ленина в развале СССР. Заявив, что это сделали не Горбачев и не Ельцин, он с серьезным видом утверждает: “Глубинная мина под Союз была заложена еще Лениным в 1920 году, когда Политбюро стало ликвидировать губернии и создавать национальные формирования. Это — главная причина распада СССР” (т. 2, с. 420).
Если бы он интересовался историей, то даже из “Краткой исторической энциклопедии” узнал, что не Политбюро создавало национальные образования — они создавались декретами ВЦИК и Совнаркома, скажем, от 23 марта 1919 года (а не 1920-го) о создании Башкирской АССР. На Украине буржуазно-националистическая Центральная рада возникла еще при Временном правительстве в России. А в декабре 1917 года 1-й Всеукраинский съезд Советов провозгласил Украину республикой Советов.
Искажения Волкогоновым истории создания национальных формирований — это детали, но немаловажные. Главное же состоит в том, что благодаря Ленину национальный вопрос был решен в СССР самым блистательным образом, и дружба народов стала одним из источников могущества нашего отечества, что особенно проявилось в годы Великой Отечественной войны, а затем и в период восстановления и развития экономики и культуры.
Так что, не Ленин является главным виновником распада СССР, а верхушка партийных и советских аппаратчиков, в которой Волкогонов играл не последнюю скрипку. Это она, так рьяно радевшая о своем благополучии за казенный счет, недооценила научно-техническую революцию, происходившую в мире в 60—80-х годах, и породила застойные явления в экономике Советского Союза, а затем и всеобщий кризис социализма. И прав В. Большаков, считающий, что с негативом, который привносила гонка вооружений, навязанная нам НАТО, и другими провалами в экономике “еще можно было справиться. Неправильно было другое — то, что верхушка партии окончательно оторвалась от народа, обуржуазилась, и поставить ее на место, отстранить от руководства партией ни у кого не нашлось мужества и сил. Это неизбежно привело к падению авторитета партии в народе, а затем, в последние годы правления Брежнева, — к прогрессирующему параличу административно-командной системы управления страной. Возникший кризис усугубили как нажим на СССР извне, так и предательские действия возглавляемой Горбачевым армии идеологических власовцев” (Правда, 1995, 19 января).
“Глубинная же мина” под СССР была заложена той частью перерожденцев, которая в конце 1980-х годов объявила себя “демократами” и вошла в состав руководства РСФСР. Это они, стараясь свалить союзные власти, поддержали забастовки шахтеров Кузбасса и тем самым нанесли огромный ущерб всей экономике страны; произвольно сократили взносы в союзный бюджет; пообещали автономиям столько суверенитета, сколько те смогут “проглотить”; по существу поощрили требования прибалтийских и закавказских националистов о немедленном выходе из СССР; начали очернять советскую историю и оголтело нападать на Ленина и КПСС. Апогеем этой геростратовой деятельности стали Беловежские соглашения, во много крат ускорившие разрушение (а не распад) великого многонационального государства.
...Вот таким неприглядным выглядит “политический портрет” Ленина у Дмитрия Антоновича: что ни сюжет, то ложь да навет.
Москва