Наступил тот час, когда зной уже спадает, но до заката солнца еще далеко.
Близ озера, в тени тростника и лоха, под охраной огромных желтых псов, дремлют низкорослые черные коровы. Мужчины с дубинами в руках стерегут от нашествия диких свиней посевы проса. Женщины в широких шароварах и легких накидках скребут шкуры убитых вчера на охоте оленей. Голые дети под оком престарелого воина стреляют из луков. Рабы в набедренных повязках лепят из глины сосуды. На сырцовых башнях городища расхаживает стража.
За стенами укрепления, под развесистым платаном, в громадном шатре, развлекаются вожди племени саков тиай-тара-дайра.
Кунхаз, старейшина общины, восседает, скрестив босые ноги, на шкуре тигра. У апасака смуглое лицо, лукавые карие глаза, нос прям и правилен, губы красивы, как у женщины, густые волосы спадают на плечи, борода темна и шелковиста.
Слева и справа от Кунхаза располагаются предводители родов, загорелые, суровые люди. Они молча отхлебывают из серебряных и золотых чаш молоко кобылицы. Они терпеливо ждут, когда Кунхаз подаст голос.
Кунхаз сомкнул веки, отчаянно ударил перстами по струнам дутара и вскинул голову. Под сводами шатра плавно загремели раскаты речитатива. Голос певца то низко гудел, то взметался вверх и переходил в острый крик:
— Слушайте! В давние годы в стране, где дыхание ветра сжигает на пастбище травы и тропы заносит песком, где сов обиталища — скалы в безводных степях громоздятся, жил, говорят, Кей-Каус — старейшина пастухов.
— Слушайте! Ласточка летит к ласточке, волк находит волчицу, воин ласкает женщину, только Кей-Каус был одинок. Лето зиму сменяло, холод наступал после зноя, год проходил за годом, Кей-Каус затосковал.
— Слушайте! Уехал Кей-Каус в джунгли, сел у болота, мрачен, слезы тихо стекали по его бороде. Пришла к нему дева леса, создание духов незримых, увидел ее Кей-Каус, томление любви испытал. Вернулся в пустыню Кей-Каус, снова могуч и молод, во всех племенах говорили о его жене. Слушайте. Родила женщина сына, прекрасного, как тигренок, и умерла от боли, шепча: «Сиавахш, Сиавахш…»
— Слушайте! Годы летели, как птицы, снова женился Кей-Каус. Сиавахш тем временем вырос, стал крепконогим юнцом. Слушайте! Мачеха о чести забыла, думала о Сиавахше — был он высок и статен, светел и чист лицом. Отверг Сиавахш ее ласки, и женщина оклеветала юношу, благородного сердцем, перед его отцом. Слушайте!
Певец тяжело вздохнул, опустил голову, быстрее забил перстами по струнам, скрученным из жил быка. Струны звучали тоскливо и глухо, словно кто-то рыдал за шатром. Старейшина снова запел.
Легенда, созданная неведомо когда, неведомо где и неведомо кем, рассказывала далее, что Кей-Каус, ревнуя сына к жене, подверг его страшному испытанию — в золотом шлеме, на вороном коне проскакал Сиавахш через пламя ста костров, из огня вышел прежнего краше. Очищено от клеветы доброе имя юноши, но сердце его остыло к дому отца. Ушел Сиавахш на север, стал воином царя Афросиаба, женился на его дочери, город Канг-и-Сиавахш поставил на Аранхе. О горе! Снова оклеветан Сиавахш, убили его рабы Афросиаба. Сын Сиавахша Кей-Хосров отомстил Афросиабу, укрепил город отца, перенес в него пылающие огни. Так возникла страна массагетов.
Старейшина смолк, устало вздохнул и отложил дутар в сторону. Вожди одобряюще закивали. Сосед преподнес Кунхазу чашу с молоком кобылицы. Расположением предводителя дорожили: он внушал жителям болот верный страх, так как один в племени апасаков знал то, чего не знали другие, и помнил то, чего не помнили другие.
У входа в шатер показался воин в островерхом колпаке.
— Пришли чужие люди.
— Кто?
Старейшины разом подняли седые и черноволосые головы. С тех пор как союз племен распался под ударом персов и в стране наступило время смут, чужаков тут не любили.
— Сохраб, старейшина рода Оленя из правобережных кочевых хорезмийцев. С ним три десятка воинов.
Кунхаз вскинул брови.
— Сохраб? Хм… Хм… Кто же это? Имя как будто знакомо… Сохраб… постой-ка, постой! Велик, точно буйвол, да? Лицо изрублено, да? Одного глаза нет, да? — Кунхаз просиял. — Это не чужой. Я его знаю. Мы вместе ходили в Марг. Он честен и благороден. Встретим его как подобает!
Рассказ хорезмийца тронул отзывчивого Кунхаза.
— Ты мне друг; против твоего племени и твоего рода мы не держим в сердце зла, — сказал пастух напоследок. — Не отвергай нас, помоги! Будем так нести службу тебе, как на то будет воля твоя. Люди мои — опытные воины. Клянемся вечным небом и великим солнцем: никогда не замыслим измены, в трудные дни защитим тебя своими кинжалами!
Сохраб замолчал. Его терзала одна дума: «Оставят или прогонят? Или схватят и продадут в рабство?»
Пастух нашел в Кунхазе перемены. Это уже не тот бродяга-острослов, каким Сохраб знавал его в молодости. Добротные одежды вождя саков тиай-тара-дайра, родовых старейшин и дружинников, дорогая посуда, ковры, тонко отделанное оружие, множество рабов и скота, обширные поля, мощные стены укрепления, перед которыми невзрачные городища кочевых родов казались загонами для овец, — все говорило, что Кунхаз ныне принадлежит к тому кругу знатных старейшин, которых в стране называют «богатые стадами», «богатые конями», «богатые быками».
Кунхаз молча обдумывая предложение Сохраба. Старейшина апасаков был великим хитрецом. Увлечение песнями не мешало Кунхазу расчетливо вести хозяйство общины. При этом, однако, Кунхаз оставался добрым человеком. Размышляя над словами Сохраба, апасак прислушивался и к голосу разума, и к тому, что подсказывало сердце. Сохраба он искренне жалел. Если саки тиай-тара-дайра не защитят Сохраба, «орлы» истребят род Оленя до последнего человека. Сохраб — воин, каких мало, с ним три десятка кочевников, свирепых, как дайвы. Они станут преданными телохранителями Кунхаза. Секиры сынов пустыни — хорошая ограда от черных рук. А такие найдутся в самом племени апасаков.
Вот этот Рустам, что сидит напротив, старейшина рода Чайки, или вон тот Артабаз, сын старейшины рода Шакала, тайно мечтают: «Уберем Кунхаза, займем его место во главе всего племени». Кунхаз все видит. Кунхаза никто не проведет!
— Слушайте. — Кунхаз помедлил, чтобы подчеркнуть весомость и важность того, что он сейчас скажет. — Я думаю, хорошо, если Сохраб останется на земле нашего племени. Хорезмийцы и апасаки — люди одного языка, одних обычаев. Какая между нами разница? «Олени» — вечные пастухи, мы обитаем в селениях, возделываем злаки, разводим коров, ловим рыбу, охотимся на зверя. Каждому свое: птица живет в небе, рыба — в реке, Однако все равно мы — массагеты. Если массагет не поможет массагету, он заслуживает, чтобы его утопили в болоте. Так я говорю?
По добрым лицам и понимающим взглядам окружающих Кунхаз определил: его слова нашли отклик в сердцах старейшин. В стране песков и болот извечно существовал закон братской помощи. Массагет порою грабил массагета в набегах, массагет иногда продавал массагета в рабство, но массагет всегда считал преступлением отказ в поддержке другому массагету. Благодаря именно этому племена массагетов выдерживали удары могущественных врагов и продолжали существование.
— Итак, род Сохраба остается и служит мне, — заключил Кунхаз. — Так ли я говорю?
— Так! — отозвался один из апасаков. — Ты хорошо сказал, Кунхаз. Когда ты говорил, ты помнил обо всех. Мы рады за Сохраба.
Но тут подал голос Рустам — старейшина в синем кафтане с золотым галуном.
— Слова твои хороши, Кунхаз, — сказал он вкрадчиво. — Но подумай, Бахрам обидится на нас, если мы укроем у себя врага «орлов». Род Орла опасен. Из-за трех десятков бездомных беглецов мы навлечем на себя гнев самого Бахрама!
— Ты мудр, Рустам! — Кунхаз прищурился. — Да, Бахрам рассердится. И даже пойдет на нас в набег. Это так. Но если я, друг Сохраба, не дам ему приюта, кто даст? Неужели так и пропадут люди? Нехорошо. Что же, если Бахрам обидится! Мы его не боимся. Не так ли, а, Рустам?
— Дело не в Бахраме! — Артабаз порывисто вскочил на ноги. Он был коренаст, невысок, молод и безбород. Круглое лицо юноши потемнело от гнева. — Дело не в Бахраме! Бахрам не страшен. Однако все равно «оленям» тут не место. Хорошо ли будет, если апасаки примут в племя каких-то бродяг? Это чужие люди, благодарности от них не жди. Кто знает, что-у них на уме?
— Сохраб поклялся в преданности нам, — сухо сказал старейшина племени.
«Вижу твое нутро, щенок! — добавил Кунхаз про себя. — Тебе страшно — «олени» не допустят, чтобы ты воткнул нож в мою спину».
— Все равно, — проворчал Артабаз угрюмо. — Не надо их в наше племя!
— Ну, у тебя Кунхаз не просит совета, — усмехнулся Кунхаз. — Ты еще молод. Когда у тебя вырастет такая борода, как у меня, послушаю твои слова. А пока пей молоко… Кто еще скажет?
— Не надо лишних слов, Кунхаз!
— Я доволен. — Кунхаз поднялся, растер онемевшие ноги. — Разжигайте костры. Варите мясо и рыбу. Несите сосуды с вином. Будет пир.
На площади гулко зарокотал бубен. Кунхаз поднял золотую чашу.
— Первую чашу я подаю тебе, владыка огня Aтар! Огради наше племя от чужих рук, от чужих глаз, от чужих языков!
Он плеснул в костер густое, крепкое вино. Высоко взлетело пламя. Кругом радостно зашумели:
— Атар принял жертву, нас ждет удача!
— Лопатку жирного барана я подношу великому богу Атару, сыну солнца. Храни нас от бед, священное пламя!
Старейшина швырнул мясо в костер. Лицо его подобрело. Он повернулся к сородичам и крикнул:
— Веселите свои сердца, дети, не думайте о плохом!
Зазвенели чаши, заклубился пар от мяса, варившегося в котлах.
«Олени» сидели мрачными и, несмотря на долгие лишения в пути, почти ничего не ели. Но Кунхаз не обижался. Он понимал: плохо на душе у человека, которого ограбили и прогнали из родных мест. По мере своих сил Кунхаз развлекал Сохраба. По его приказанию апасаки принесли огромную золотую чашу с чеканным узором. Кунхаз наполнил ее до краев темным хорезмийским вином и поднял руки. Все стихли.
— Вот апасаки и хорезмийцы. А вот золотая чаша. Будет состязание. Кто победит, тот выпьет из чаши почета, и перед ним исполнит танец плодородия самая прекрасная девушка нашего племени.
По толпе пирующих прошел гул. Кунхаз подмигнул кому-то. Круг раздался шире. На свободную площадку вышел Артабаз. На темном, почти черном лице юноши сверкали капли пота. На боку апасака висел колчан с луком и стрелами. Люди затаили дыхание. Один из старейшин выступил вперед. Он бережно держал под плащом какое-то живое существо. Артабаз положил ладони на бедра и равнодушно отвернулся, словно его вовсе не задевало происходящее. В толпе было тихо-тихо, как будто городище вовсе опустело.
— Смотрите! — воскликнул старейшина. Он рванул руку из-под плаща. Степняк-жаворонок стремглав пошел в небо. В то же мгновенье Артабаз подпрыгнул на месте, выхватил из колчана лук и стрелу. Дрогнула тетива. Птица, нанизанная на оперенную тростинку, упала у костра.
Апасаки завопили от восторга, хорезмийцы онемели от изумления. Массагеты славились в странах Турана как лучшие стрелки из лука, но подобного даже старил Сохраб не видел никогда.
— Артабазу чашу почета! — кричали апасаки. — Он стремителен, точно змея, он жалит без промаха! Победа за ним!
Лучник, сверкая зубами и белками глаз, подбоченился и кинул взгляд налево, где щебетала стайка девушек, закутанных в голубые, синие и розовые покрывала. Перед ним станцует самая красивая девушка племени! Он знал ее… За одно ласковое слово этой девушки он отдал бы все чаши мира.
— Тихо! — Кунхаз снова поднял руки, — Посмотрим, чем удивят нас хорезмийцы.
Сыны пустыни говорили о чем-то вполголоса, и лица их выражали беспокойство. Следовало показать рыбоедам, на что способны пастухи. И не только ради развлечения. Состязание у массагетов — не просто игра. Тот, кто победил, смотрит сверху вниз на побежденного.
Сохраб вздохнул и отер пот со лба.
— Приведите самого крупного быка из вашего стада.
— Быка? — удивился Кунхаз.
— Да, самого крупного быка.
Никто вокруг уже не думал о чашах. Апасаки схватили толстые волосяные веревки и побежали из крепости на пастбище. Через некоторое время у ворот городища поднялся гвалт. Все вскочили с мест, опрокидывая сосуды. Быка, опутанного канатами, с трудом вели около десяти апасаков. У хорезмийцев потемнело в глазах: то был страшного вида буйвол-великан. Из его пасти выплывали тяжелые раскаты рева, с блестящих черных губ стекала слюна. Бык упирался, медленно поводил длинными загнутыми назад рогами и валил с ног державших его плечистых воинов.
— Освободите его от веревок, — прохрипел Сохраб взволнованно. Путы упалы. Бык топтался в середине огромного круга, гневно раздувая ноздри. Копыта его давили землю, оставляя глубокие следы.
Сохраб молча кивнул сыну. В первое мгновение Ширак оробел — на него смотрели сотни глаз, чужих глаз. Отец одобряюще шлепнул его по спине. Ширак бросил взгляд на быка, вспомнил Гани. В груди пастуха постепенно, как вода в котле, заклокотала злоба. И вот уже волна ярости захлестнула Ширака. Он легко вскочил на ноги, выпрямился во весь рост, расправил могучие плечи, жадно вздохнул, притопнул ногами, обутыми в мягкие сапоги, и решительно сплюнул. Было так тихо, что все услышали, как плевок смачно шлепнулся о камни.
Ширак пошел к быку пружинистым шагом. В толпе кто-то застонал от нетерпения.
Бык тупо смотрел на хорезмийца. Ширак, не спуская с него глаз, наклонился и кинул в ноздри чудовища две горсти земли. Этого было достаточно. Бык понял, что ему угрожают. Опустив голову, он медленно попятился назад. Ширак выгнул спину, как тигр, и выставил руки вперед. Лицо его потемнело и стало страшным, точно морда дикого зверя. В тот миг, когда буйвол ринулся на него, Ширак бросился навстречу и схватил его за рога. Во все стороны полетел песок. Рев животного сливался с рычанием обезумевшего человека. Туша четвероногого и тело двуногого существ мелькали в густых клубах пыли неуловимыми формами.
Затем враги застыли на месте, собирая силы для последнего рывка. Бык дышал тяжело и хрипло. Ширак, стиснув рога буйвола железными кистями, медленно сворачивал ему шею. Пастух передергивался с головы до пят. Если бы то усилие, которое он при этом прилагал, перевести в порыв урагана, дерево, растущее в городище, упало бы, вырванное с корнями. Зубы хорезмийца скрежетали, точно кремни; мышцы рук и мускулы груди, живота, боков и спины выступили из под кожи толстыми жгутами.
— Хэ! — вскрикнул Ширак и одним движением свернул животному шею. Бык удивленно рявкнул и тяжко грохнулся на землю. В руке Ширака блеснул кинжал. Струи крови, вырвавшейся из перерезанного горла буйвола, хлынули пастуху на плечи. Толстые ноги быка дрогнули и стали неподвижны.
Ширак недобро усмехнулся, отер кинжал о шкуру буйвола, вложил его в ножны, повернулся и не спеша направился к отцу. Апасаки не произнесли ни звука. В полной тишине Кунхаз поднял обеими руками золотую чашу и молча поднес ее Шираку. Пастух с поклоном принял сосуд и тремя глотками осушил его до дна. И только тогда толпа заголосила, заревела, завопила, поздравляя победителя.
Быка, убитого молодым хорезмиицем, сейчас же разделали и наполнили мясом бронзовые котлы. Хорезмийцев окружили почтительным вниманием. Пастухи, довольные успехом родича, воспрянули духом, повеселели, забыли на время о горе. Ладно, что было, то было. Тоска о прошлом — бесполезна, оно уже не вернется, как ни бейся. Слава Митре, что они тут, а не там, где другие «олени». Подумаем лучше о будущем, дороги жизни — впереди. Хороша пустыня, радуют сердце тропы, уходящие к синим горам, волнуют кочевника кривые стволы саксаула, парение орлов, песок, что хрустит под ногами. Однако хорошо и в краю голубых озер! Не так дики заросли тростника, тамариска и лоха, какими они кажутся вначале. В них обитают добрые люди.
Великое открытие сделал сегодня Ширак: мир не кончается там, где кончается пастбище для твоего стада. Правда, Ширак слышал об этом из рассказов отца, но одно дело рассказы, другое — живые краски земли перед собственными твоими глазами! Оказывается, другие миры, которых Ширак опасался с детства, населяют такие же, как он, простые люди, говорящие с ним на одном языке. И среди этих людей такие, как Бахрам, — все равно, что хищные звери в табуне степных скакунов.
Ширак посмотрел на апасаков — мало что отличало их от него. Их глаза выражали ту же человеческую заботу о земном, какую выражали глаза Сохраба и его сородичей.
Ширак приложил свои широкие ладони к земле — это была серая болотная земля, но от нее исходило тепло так же, как и от той, золотистой, смешанной с песком земли, на которой он вырос.
И новое, никогда им не испытанное чувство услышал пастух в своей душе — необычное, радостное чувство уважения к людям, не принадлежавшим к его племени, — и к земле, на которой они живут.
Чувство это было таким неожиданным и радостным, что Ширак охмелел от него — именно от него, а не от вина, которое поднес ему Кунхаз в чаше почета.
— Пей, сын мой, — сказал Кунхаз, поднося Ширакv новую чашу. — Ты могуч, как лев, ты заслужил свое имя. Это — чаша дружбы.
Внимание апасаков преобразило угрюмого великана… Он и сам не знал, что с ним делается! Он ел жадно, с хрустам дробя кости, с наслаждением смаковал вино, какого не пил никогда, добродушно усмехался в ответ на похвалы.
Но вот гулко загремел бубен, остро и переливчато запела дудка. Мороз пробежал по телу Ширака — так ладно, звучно и хорошо играли апасаки.
Кунхаз хлопнул в ладони. От белого шатра в глубине крепостного двора до самых ног Ширака пролегла узкая дорожка. Бубен загремел громко и тревожно, дудка словно зарыдала. Ширак оцепенел. Завесы шатра поднялись. Кто-то в сверкающем покрывале быстро и плавно пошел прямо к сыну Сохраба. Надрывался бубен, плакала дудка. Невысокая женщина, закутанная до пят в тонкие полупрозрачные ткани, стояла перед молодым хорезмийцем. Темные глаза массагетки влажно блестели и призывно глядели на пастуха.
Бубен внезапно смолк. Массагетка распахнула покрывало и отбросила его за себя. То была девушка лет шестнадцати. Грудь массагетки обхватывала короткая, без рукавов, с глубоким вырезом впереди куртка из синего бархата. Живот оставался обнаженным. Концы ярко-зеленого шарфа, стягивающего бедра, свисали до колен. Тысячи складок просторных шаровар, сшитых из голубого шелка, падали холодным блестящим каскадом на расшитые золотом фиолетовые башмачки с загнутыми кверху острыми носками. На предплечьях и запястьях сияли золотые браслеты. В ложбинке между грудями сверкала бирюза.
Снова загудел бубен. Массагетка откинула голову и подняла руки. Смуглое лицо танцовщицы запылало от возбуждения. Дрогнули ноздри прямого, немного массивного носа. Затрепетали пряди коротких волнистых черных волос. Раскрытые губы выражали страдание.
Девушка повела крутыми плечами, трижды стукнула правой ступней о левую и опустила глаза. Ее ладони мягко двинулись вправо и вниз, словно она плыла по озеру. Затем она снова подняла руки, переступила и ударила левой ступней о правую. Кисти плавно ушли влево. Повторив эту фигуру попеременно четыре раза, девушка согнула руки в локтях, стиснула кулачки, подала корпус назад и стала делать порывистые повороты гибкого, упругого тела, причем ее ступни отбивали ритм на одном и том же месте, а руки, точно при быстром беге, массагетка поочередно выбрасывала перед собой или заносила за спину.
Бубен зарокотал громче. Танцовщица, покачивая бедрами, двинулась по кругу. Так танцевали женщины на берегах Нила, в стране гандхаров и на южных островах, принадлежащих желтым народам.
— Хо! Хо! — выкрикивали массагеты.
Ширак не проронил ни звука. Глаза его горели, как у леопарда, заметившего в зарослях антилопу. Никогда в жизни пастух не видел подобного зрелища. Уже смолк бубен, уже танцовщица растаяла в толпе, но пастух не шевелился.
Издали, насупив брови, на него смотрел Артабаз. Взгляд лучника не предвещал ничего хорошего.
— Кто она? — как во сне, спросил Ширак вождя апасаков.
— Фароат, — ответил Кунхаз насмешливо. — Мое дитя.
Улыбка Ширака погасла. Он уже не притрагивался к пище. Он лег лицом вниз и даже ни разу не поднял головы.
— Устал, — сурово проворчал Сохраб. — Не трогайте его, пусть отдохнет.
Долго длился пир. Воины уснули где попало. Лежали прямо на земле, голые до пояса, здоровые, как буйволы, и не страшил их туман, заклубившийся над болотами, над озерами, над протоками матери-Аранхи.
Не спала стража на башнях. И ярко пылал на площади костер. При лучах солнца и при свете луны, знойным летом и в зимние стужи горит, охраняя массагетов от бед, неугасимое пламя — дух бога Атара.
Фароат вышла из городища утром, когда дозор открыл ворота. Мужчины и женщины рода, кроме ворчливых старух, которым всегда не спится, еще не вставали после пиршества.
Девушка вошла в заросли тростника, сняла куртку и шаровары, села на песок и заглянула в озеро как в зеркало. Голова, смотревшая на Фароат из воды, отчетливо напоминала одно бронзовое изваяние, доставшееся Кунхазу от тохаров. К тохарам оно попало от сарматов, к сарматам — от кочевых скифов. То было изображение богини эллинов. Его создали греческие мастера из богатого города, расположенного на северном берегу Черного моря. Кунхаз долго хранил подарок: лицо богини походило на лицо матери Фароат, женщины из племени авгалов, умершей давно. Однако четыре года назад изваяние переплавили на наконечники для стрел: стало известно, что Хорезм подчинился персам, апасаки ждали вторжения иноземцев.
— Я как вороная кобылица пустыни, — прошептала девушка, замирая от восхищения. — Кто в стране массагетов сравнится со мной по красоте? — Фароат приложила руку ко лбу. — О богиня рек Анахита! Освежи мое тело, отпусти на берег, не сделай плохо.
Она осторожно вошла в озеро. Вода плотно обхватила со всех сторон ее округлые руки, полудетские груди, широкие бедра, гибкую спину, втянутый живот и твердые колени. Девушка продрогла, вылезла на сушу, легла ничком на песок и закрыла глаза. Она думала и вспоминала.
Вечером, когда род располагается на ночлег, на площади внутри городища загораются десятки костров. Могуче пылает пламя Атара. Вокруг сверкают очаги семейств. Подле них погружаются в сон мужчины, женщины и дети. В стороне светится костер юношей. Там до рассвета не стихают разговоры о былых походах отцов. И до рассвета ворочаются на коврах и циновках девушки. Сон отгоняет жажда ласки. Но доля массагеток тяжела. Внутри рода юноша не касается девушки, девушка не касается юноши — так велят обычаи. Массагеток отдают за воинов другого рода того же племени, а это — разлука с местом, где проходило детство, тоска по родичам.