– Неужели я похож на шпиона и предателя, что вы навязываете мне такую роль? – возмущенно спросил Альфонсо.
– О, нет, благородный рыцарь, вы не поняли меня! – горячо воскликнул Цезарь. – Я прошу от вас только небольшой чисто христианской услуги. Должен сказать вам, что Фаустина, по некоторым причинам, очень предана мне, и сообщает все, что делается при дворе папы. Как видите, я ни в каком шпионе не нуждаюсь. Я только хочу, чтобы вы вовремя остановили безрассудного юношу, вашего бывшего друга, когда наш домашний соглядатай Фаустина доложит вам, что опасный момент наступил.
Это был очень ловкий прием: Цезарь возбудил ревность в Альфонсо и вполне рассчитывал на то, что результатом этого явится ссора между иоаннитом и англичанином. Отношения Лукреции к последнему очень не нравились ему, равно как и ее предположенный брак с принцем Феррарским. Чтобы расстроить все это, он и придумал эту новую интригу. Альфонсо попался на удочку. Цезарь внутренне смеялся, увидев смущенное молчание Альфонсо, доказывавшее без слов, что он согласен на его предложение. Чтобы не дать ему времени подумать, он перевел разговор на другую тему и снова повторил свое приглашение.
Однако, ссылаясь на свои еще не вполне зажившие раны, Альфонсо отказался от этого приглашения.
– Простите, пожалуйста, я совершенно забыл о вашей болезни, и так долго утруждал вас! – испуганно проговорил Цезарь, поднимаясь со своего места и дружески прощаясь с больным.
Наконец, он ушел, успокоив расстроенного до последней степени Бембо.
А в душе Альфонсо снова поднялись все муки ревности и гнева в отношении папы, Лукреции и Реджинальда Лебофора.
Часть третья
Глава I
Бэмптон, старый слуга Лебофора, состоявший в звании оруженосца и командовавший небольшим отрядом вооруженных людей, как будто только и ожидал несчастного исхода турнира, чтобы усилить затруднения молодого рыцаря. Он был приставлен к пылкому юноше скорее в качестве руководителя и дядьки, чем для исполнения обыкновенных обязанностей слуги, однако теперь обнаружил мало такта в выборе момента и способа излить давно накипевшее в нем неудовольствие.
Лебофором успела уже овладеть тайная и, пожалуй, бессознательная страсть, ставшая, благодаря роскошному климату Италии, непреодолимой. Воспламененный, с одной стороны, одобрением Лукреции и тем лестным восхищением, которого он удостоился в ее присутствии, а с другой – озлобленный злословием и явной враждебностью Альфонсо, он с затаенной досадой выслушивал наутро после турнира пространную речь своего оруженосца, резко порицавшего иностранных женщин и в особенности итальянок. Однако юноша не смел опровергать эти поучения, тем более что Бэмптон свел разговор на похвалы кузине и невесте рыцаря, мисс Алисе Бофор, а в заключение сказал, что надо безотлагательно хлопотать о церковном разрешении на этот брак, которого легко добиться при благосклонности папской племянницы.
Эти слова были так справедливы, так внушительно подкреплялись взором старика и собственным сердцем Лебофора, что он обещал немедленно приступить к необходимым хлопотам. Между тем протекло много дней, а Лебофор, хотя и постоянно вращался в обществе Лукреции, не обмолвился еще ни одним словом об этом деле. Правда, каждый раз, идя в Ватикан, Реджинальд собирался изложить свою просьбу, но стоило ему попасть туда – и его намерения разлетались прахом. К несчастью, Бэмптон сам подавал ему повод действовать таким образом, представляя влюбленному юноше опасность в его дальнейшем пребывании в Италии, после того как он навлек на себя гнев могущественного повелителя Феррары. Реджинальда возмущала мысль удалиться оттуда из-за личных опасений, и он отговаривался различными предлогами, либо молчал вовсе, лишь бы оттянуть отъезд из Рима.
Однако в оправдание юноши надо заметить, что после тревожной ночи, последовавшей за прощальным пиром Цезаря, на котором Лукреция явно отличала его, Реджинальд пришел к решению поспешить к ней на следующий день и добиться разговора наедине, чтобы изложить ей свою просьбу. Он был уверен, что при безграничном влиянии Лукреции можно было скорее достичь успеха этим путем, чем подачей прошения в папскую канцелярию. Однако перед этим ему вздумалось предварительно посоветоваться о своем деле с Орсини. Последний стал убедительно просить его отложить этот план, так как всякое подозрение насчет Реджинальда рассеялось теперь в его душе, и он почувствовал к нему прежнее расположение после великодушного поступка молодого рыцаря на турнире. Однако Лебофор упорствовал в своем намерении, так что Паоло наконец стал просить его присутствовать на своем бракосочетании с Лукрецией. Свои расчеты на этот брак он основывал на следующем. Дворянство вступало в союз с Цезарем Борджиа, и, в то время как Цезарь действовал в Милане, стараясь усыпить подозрительность французов, дворяне хотели собрать свои военные силы под предлогом нападения на Пиомбино с целью вернуть его церкви, долгое время спорившей с родом Аппиани об обладании этой страной. Но в действительности, вместо этого союзники намеревались, после соединения с Цезарем, внезапно напасть на Тоскану, чтобы восстановить в ней господство Медичи. Получив такое подкрепление, папа, как рассчитывал Паоло, должен был уступить желаниям семейства Орсини отдать ему руку своей дочери.
– Когда же моя цель будет достигнута, – со смехом прибавил Паоло, – то замыслы Цезаря против Феррары осуществятся еще нескоро.
Размышления Реджинальда насчет удивительных хитросплетений итальянской политики были вскоре вытеснены другими, более приятного свойства. Молодым людям принесли богато разрисованные арабесками и любовными эмблемами грамоты на звание членов двора любви, основанного Лукрецией. Из числа своих приближенных она выбрала двадцать самых красивых и наиболее талантливых дам, которые с таким же числом кавалеров, отличавшихся теми же качествами, составили академию, где ей предстояло занять председательское кресло. В академики были избраны Паоло Орсини, Лебофор, Бембо, Макиавелли, кардинал Медичи и другие лица, одаренные остроумием и поэтическим талантом. Предполагаемой целью этого учреждения было обратить неподатливого иоаннита к сладостному учению любви. С этим намерением члены академии сговорились собираться в каком-нибудь месте, указанном очаровательной председательницей: или в одном из ее садов Ватикана, или во дворцах друзей, удостоенных столь высокой чести. Такие собрания должны были происходить по вечерам три раза в неделю. Первые заседания были назначены в винограднике Ватикана, как назывались прекрасные сады, покрывающие теперь холм, но должны были состояться лишь через неделю после отъезда Цезаря, когда иоаннит мог оправиться от своей раны окончательно.
Альфонсо нетерпеливо ожидал своего выздоровления. Он хотел лично убедиться, как далеко простиралась близость между Лукрецией и Лебофором, и вместе с тем для него было блаженством смотреть на нее хотя бы глазами навеки изгнанного духа, который заглядывает через решетку рая. Порою ему казалось, что желанный день никогда не наступит, однако он наступил.
Сборным пунктом для членов академии было назначено дивное место Ватикана. Аркады виноградных лоз, переплетавшихся с ярко-зеленой весенней листвой и роскошными цветами, поднимались уступами на возвышенность и, сходясь вместе, образовывали там подобие звезды и навеса над густым ковром зеленеющей лужайки, в середине которой бил фонтан. Между аллеями виноградных лоз, а также среди множества розовых кустов и высоких кипарисов открывались великолепные виды на окрестности и на город, благодаря чему эта возвышенность называлась Бельведером.
Альфонсо решил присоединиться к гостям, явившимся последними, и, поднимаясь на первую террасу, увидел, что здесь принята предосторожность. Все должны были проходить мимо караула из красивых детей, одетых амурами, которые защищали вход своими маленькими серебряными луками. Каждый посетитель был обязан отдавать им свое оружие и обещать вести себя со всеми вежливо и миролюбиво. Это показалось подозрительным иоанниту, но он все же дал точно такое же обещание, нетерпеливо поспешил затем вперед и вскоре очутился среди вновь учрежденной академии.
Перед фонтаном был разостлан круглый, богато затканный цветами и фруктами ковер. Вокруг него на зеленых бархатных подушках низких плетеных кресел восседали двадцать избранных членов по обеим сторонам председательского кресла, возвышавшегося на лужайке. На нем сидела Лукреция, увенчанная диадемой из мирт и роз, а прочие дамы надели на себя только гирлянды из тех же цветов. Лебофор и Орсини помещались справа и слева председательницы, а против нее, на самом отдаленном краю круга, было приготовлено место для Альфонсо.
Когда он подошел, Лукреция вела оживленный разговор с Лебофором. В ее игривом кокетстве и даже страстных взорах рыцаря было что-то такое, что успокоило ревнивые опасения влюбленного, но ему не понравились внезапная краска, ударившая ей в лицо, когда она отвернулась от Реджинальда, чтобы приветствовать его с холодной вежливостью, а также обнаруженная ею тревога, когда она, видимо, преодолевая это чувство, приказала всем присутствующим вменить себе в обязанность ненарушимое согласие и приветливость во время заседаний. Устремив на Альфонсо довольно грозный взгляд, Лебофор заявил, что не желает отступать от своего права. С таким же строгим взором и Альфонсо выразил свое согласие. Потом он занял назначенное ему кресло, которое одно не было украшено цветочными гирляндами.
После того у прекрасной председательницы все стали единодушно просить объяснения, в чем должна заключаться цель основанной ею академии и какого рода услуг ожидает она от тех, кто был удостоен звания ее членов. Не бросив ни одного взгляда на иоаннита, она улыбнулась Лебофору и сказала следующее: «Академия поставила себе задачей обратить на путь истины такого мрачного и закоренелого противника любви, как феррарский рыцарь, а так как любовь – столь высокое и несравненное благо, что пренебрегать ею могут только люди, не знающие ей цены, то члены академии должны рассказывать на ее собраниях истории о действии и могуществе любви, счастливые или несчастные приключения, воспевать или описывать в песнях нежную страсть, стараясь рассеять или опровергнуть всякие сомнения, какие могут возникнуть у непокорного, и заключать каждое из своих заседаний танцами, музыкой и невинными развлечениями или чем-нибудь иным, способным внушить то дивное чувство, против которого восстает только один иоаннит».
В заключение председательница предложила, чтобы каждый академик, во избежание скучных формальностей, избрал себе имя приятного для него значения, которым он и будет называться в академии.
Бембо тотчас предложил, чтобы Лукреция, служившая сосредоточием и солнцем счастья для всех членов очаровательного кружка, называлась просто
После того как эти приготовления были окончены, Лукреция предложила Бембо открыть прения. Последний улыбаясь заявил, что прежде всего было бы нужно согласиться между собой насчет сущности любви, изложить ее законы и поставить ее себе задачей.
Это предложение было единодушно принято всеми, и затем последовала беседа, которую не мешало бы увековечить на этих страницах за ее блестящее красноречие, если бы она не отличалась сладострастной окраской, допускавшейся нравами того века и той страны. Сам Платон был бы, пожалуй, поставлен в тупик хитроумием иных из этих объяснений, а Сафо невольно бросило бы в краску от чувственного пыла других. Между тем все общество разразилось громким хохотом, когда Лебофор, воображая, что он следует общему примеру, откровенно, но страстно признался в том чувстве, которое заполнило его сердце. Орсини определил любовь, как желание быть воздухом, окружающим Лукрецию, а Макиавелли, осмеяв эту сентиментальность, утверждал, что любовь есть желание попасть в сети Вулкана. Альфонсо, само собой разумеется, сочли неспособным вносить свое мнение по этому предмету, но объяснение самой Лукреции он нашел резко противоречившим ее характеру. Любовь, сказала она, есть желание души слиться с другой душой, чтобы изжелать одиночества, при котором мир превратился бы в пустыню.
Обсуждение темы продолжалось с неослабевавшей живостью до тех пор, пока на темно-синем небе взошла луна. Тихая прелесть и угасающие краски вечера гармонировали с беседой молодежи, и время пролетело незаметно до прихода посланного с докладом, что папа хочет садиться за ужин. Так как Лукреция всегда ужинала вместе с отцом, то академия решила проводить ее во дворец. Вдруг в начале аллеи, которая вела к башне Борджиа, из кустов неожиданно выскочил монах, пал на колени перед Лукрецией и подал ей письмо.
Вся живость молодой женщины тотчас пропала. Бледная и дрожащая, она отвернулась и вскрыла конверт, приказав монаху встать. Однако тот не поднимался с колен, с мольбою сложив руки.
– Я не могу… не должна… не хочу… – заговорила, наконец, Лукреция в очевидном смущении. – Передайте отцу Бруно, что никто сильнее меня не сожалеет о его аресте, но исполнить его просьбу я не в силах. Скажите ему, пусть он подождет. За несколько дней могут произойти важные перемены. Скажите ему… Ах, право, не по недостатку сострадания отказываюсь я ходатайствовать за него! Но скажите ему, отец Биккоццо, что его слова оскорбляют меня, и он должен поискать себе другого посредника.
При этих неожиданных речах Биккоццо громко зарыдал, стал умолять Лукрецию и горько сетовать на то, что он своей необдуманной болтовней дал врагам отца Бруно предлог к аресту его.
Однако Лукреция с несвойственной ей суровостью отвергла все его мольбы и приказала караульным солдатам выпроводить монаха, если он не удалится добровольно. Затем она пошла дальше, явно превозмогая стыд и упреки совести и стараясь своим видом поддержать гордый и гневный тон своего ответа.
Прошло несколько дней. Основываясь на своих наблюдениях, Альфонсо не сомневался более, что Лебофор вытеснил его из сердца Лукреции и что его личное несчастье и благополучие его соперника вскоре сделаются полными. Он даже пришел к тому заключению, что при всей невинности первых заседаний новой академии под руководством Лукреции они скоро перейдут в разнузданность и будут доставлять ей удобные случаи, которыми она, по слухам, умела отлично пользоваться.
Между тем ее чары действовали неотразимо на избранную жертву. Альфонсо был окружен всем, что способно разжигать чувственные страсти. Его воображение подстрекалось пылкой поэзией и яркими описаниями, в которых изощрялись рассказчики любовных историй. Он находился постоянно под влиянием дивной красоты Лукреции с ее разнообразными приманками, и таким образом страсть, пожиравшая его, возрастала ежечасно, несмотря на все его старания преодолеть ее.
Чем более Альфонсо, находясь в близком общении с Лукрецией, понимал редкое сочетание прелести с ее поразительно блестящим, хотя и не лишенным женственности умом, и неистощимое сокровище нежности и кротость, таившееся в ее сердце, тем сильнее вызывали его ревность и муки отвергнутой любви. Он не мог более сомневаться в том, что им пренебрегали. Холодность красавицы к нему, равно как и поощрение, которое встречал от нее Лебофор, служили ему доказательствами этого. С целью утвердиться в своих намерениях он старался воспользоваться своим положением, чтобы собрать против Лукреции улики, которые внушали бы ему отвращение к ней и вооружили бы его против ее чар. Но как ни подозрительно думал Альфонсо о необычайной нежности, которую обнаруживал папа своим крайним снисхождением к Лукреции, – сейчас же находилось объяснение всему этому: ведь и тайные свидания между ними, и неограниченное влияние Лукреции на Александра вызывались опасностями, по-видимому, грозившими могуществу дома Борджиа, а очарованию Лукреции способствовали ее красота, таланты и отвращение к Цезарю.
Да, танцовщица-сицилианка выразилась очень метко, сказав, что там, где отсутствует светлый дух любви, неминуемо явится мрачный. И этот дух нашептывал Альфонсо, как безрассудна была принесенная им жертва, какое великое счастье оттолкнул он от себя из-за призрака, потому что не чем иным, как призраком, было овладевшее им сомнение, ради которого он пренебрег представлявшимся ему блаженством.
«Из-за чего именно ты отказался от прекрасной возлюбленной? Из-за того, что не мог облечь ее священной целомудренной прелестью супруги? Но разве уже слишком поздно? – продолжал нашептывать ему дух. – Ведь Лукреция некогда любила тебя, да еще и теперь в ее взорах загорается порою отблеск прошлого!»
Вдобавок на горизонте появилась новая опасность. Шансы Паоло Орсини на брак с Лукрецией поддерживались обстоятельствами, которые, по-видимому, обеспечивали за ним успех, но эти обстоятельства были политического свойства, так как холодность Лукреции по-прежнему стояла на точке замерзания. Дело в том, что Цезарь по прибытии в Милан стал во главе церковного войска, как назывались военные силы союзного дворянства, и немедленно произвел нападение на Тоскану, а это давало ему как будто все шансы на восстановление владычества Медичи.
Постепенно под влиянием все разгоравшейся страсти Альфонсо пришел к мысли, что для соперников, так жестоко оскорбивших его, самой горькой чашей был бы его успех у Лукреции. Мало-помалу эти рассуждения перешли в действия, Альфонсо стал с меньшей горячностью опровергать доказательства, приводимые членами академии любви, и Лукреция вскоре заметила общую перемену в его обращении с ней. Но она сама относилась и нему так, словно пламенные взоры, выдававшие пыл и нечестивый пламень его сердца, лишь еще более отталкивали и оскорбляли ее. Однако эта целомудренная холодность Лукреции и то гордое презрение, с которым она смотрела на него, только усиливали безумие желаний рыцаря, несмотря на всю их безнадежность. Члены академии, заметив смягчение прежних строгих правил Альфонсо, безжалостно подтрунивали над ним, но он нисколько не обижался на это, не скрывал того, что поддался убеждениям своих новых товарищей, и, хватаясь в своем отчаянии за каждую соломинку, напал на мысль, что, заявив о своем обращении, он может воспользоваться случаем для любовного признания, пыл которого, пожалуй, вновь зажжет в сердце Лукреции былое чувство к нему.
Он не составлял себе определенного плана, не ставил определенно цели, но, наконец, измученный равнодушием Лукреции, попросил Фаустину доложить своей повелительнице, что он считает себя совсем обращенным, но желает лишь краткого разговора наедине для разъяснения еще некоторых сомнений, прежде чем заявит перед собранием о своем отречении от прежнего заблуждения.
Трудно представить себе тот восторг, который испытал Альфонсо, когда Фаустина принесла ему ответ, что Лукреция пойдет на другой день под вечер в сады Эгерии и даст ему там аудиенцию перед открытием заседания академии, которая должна собраться в этом месте по ее распоряжению.
Почти впервые со дня своего прибытия рыцарь снял с себя свою обычную неуклюжую одежду и надел костюм из черного бархата, с роскошной отделкой из драгоценных кружев и золотого шитья, а к плечу прикрепил шелковый шарф белого цвета, избранного Лукрецией. Затем он тайком оставил Ватиканский дворец и вступил в долину Эгерии, обуреваемый страстями и воспоминаниями, которые отнимали у него не только всякую силу, но всякое желание сопротивляться.
Поджидавшая его Фаустина сообщила ему, что Лукреция отпустила своих приближенных дам, предоставив им забавляться по-своему в саду и собирать цветы для гирлянд. Последние предназначались для круглого храма, сплетенного из ветвей и цветов и стоявшего в центре лабиринта, прозванного Минотавром по античной статуе, служившей ему украшением. Обрадованный Альфонсо надел на палец старой кормилицы дорогое кольцо, сказав, что дарит его в знак благодарности за ее внимание к нему во время болезни, и, не чуя под собою ног, поспешил вперед. Однако, едва перед ним показалась сквозь просветы листвы повитая розами арка храма, его сердце забилось так сильно, что ему пришлось остановиться, чтобы перевести дух. В этот момент Альфонсо услышал голос, но не Лукреции, и со щемящей болью в груди притаился в кустах, чтобы убедиться, насколько основательно шевельнувшееся в нем подозрение.
Минотавр, вылитый из бронзы, представлял собою чудовищного быка, лежащего на мраморном полу храма в той позе, как он только что был поражен смертельным ударом Тезея, с опущенной к земле головой. Его могучая шея и плечи образовали удобное сиденье, и Альфонсо увидел, что, полулежа на нем, Лукреция плела гирлянду из цветов, грудою лежавших перед нею. Возле нее, прислонившись к пьедесталу колонны, стоял Лебофор с несколькими венками на руке. Он говорил о чем-то тихо и страстно, а Лукреция отвечала ему равнодушным тоном, бойко смеясь и устремив взор на свою работу, и глубокое волнение молодого англичанина ею не замечалось.
Лебофор до настоящего дня не сделал еще никакого дальнейшего шага для окончания своего брака с двоюродной сестрой. Он только сказал Лукреции, что хочет попросить ее о поддержке своего ходатайства перед папой, когда у нее будет время выслушать его. В то утро молодой человек был немало удивлен известием, что она готова принять его в своем саду перед заседанием академии и изложить папе его просьбу по возвращении во дворец. Это сообщение было получено Реджинальдом вместе с советом хранить его в тайне. Последнее обстоятельство возбудило в нем пылкие надежды и опасения, но он не хотел вдаваться в них и повиновался приказу Лукреции, решительно отбросив все размышления, чтобы не вызвать нового препятствия в своей совести.
Альфонсо не догадывался, что Лукреция была уведомлена о его приходе таинственным знаком. Но, едва он очутился вблизи нее, она нетерпеливо перебила Лебофора:
– Довольно, довольно! Полагаясь на ваше рыцарское слово, я готова поверить, что я прекрасна, как морская пена, если этого будет с вас достаточно. Скажите, однако, в чем заключается ваша просьба. Мы получили благоприятные известия из Милана, и его святейшество особенно расположен сегодня оказывать милости.
Смущенный Лебофор помолчал, после чего с усилием, которое не осталось незамеченным, в отрывистых словах изложил свою просьбу о разрешении ему жениться на двоюродной сестре, которая была помолвлена раньше с его братом.
– Значит, вы любите англичанку и хотите навсегда покинуть меня? – спросила Лукреция с заблестевшим взором, который пронзал Реджинальда насквозь.
– Да, я люблю, люблю! – ответил он дрожащим голосом, с побледневшим лицом. – Я люблю… нет, я обожаю, боготворю тебя… одну тебя… чудная Лукреция! Прочь все посторонние соображения! Пусть предадут меня самой лютой смерти, если я лгу, только бы мне умереть у твоих ног! – и в порыве страсти Реджинальд бросился перед нею на колени.
– Вот вы как раз приняли позу, удобную для примерки венка, который предстоит вам надеть сегодня вечером, – сказала Лукреция, беззаботно смеясь, точно признание Лебофора было самой обыкновенной речью, и шутя наклонилась к нему, чтобы надеть венок.
Вероятно, ее намерением было явно показать рыцарю свое благоволение, но она не рассчитала силы чувства, превозмогшего в его груди все остальные порывы, и внезапно очутилась в объятиях юноши.
Лукреция отскочила назад и воскликнула:
– Так вот какова твоя верность твоей кузине, твоя почтительность к дочери Александра! Но нет, я знаю, твой честный нрав, – прибавила она, повернувшись и оторопелому рыцарю, когда послышался шорох в кустах, – и потому согласна принять это за карнавальную шутку и наказать тебя.
Говоря таким образом, молодая женщина бросила бывшими у нее в руке цветами в смущенного и пристыженного Лебофора.
В этот момент показался Альфонсо. Очевидно, довольный энергичным отпором, который встретил от нее Реджинальд, иоаннит пылко приветствовал Лукрецию, а затем, после церемонного поклона сопернику, напомнил ей, что выпросил себе аудиенцию наедине, чтобы откровенно изложить перед нею обуревавшие его сомнения.
– Я боялась, рыцарь, что ваши вопросы окажутся слишком трудными для того, чтобы их могла разрешить неученая женщина, – с поразительной холодностью ответила она, – а потому позвала на подмогу вот этого ученого доктора академии и должна удержать его при себе. Он просветил меня уже насчет некоторых вещей, о которых я не имела понятия.
Альфонсо стал настолько же мрачен, насколько повеселел Лебофор, однако превозмог себя и произнес:
– Во-первых, я хотел бы знать, может ли истинная любовь до такой степени угаснуть в женском сердце, чтобы от нее не осталось и следа?
– Об истинной любви я не могу сказать это. Ведь вам известно лучше, чем всякому другому, что я неспособна к ней. Но если поверх грубого и запутанного наброска должна быть нарисована новая и более блестящая картина, то было бы жаль, если бы от прежнего остался след.
Лукреция высказала это с такой явной холодностью и презрением, что Альфонсо был жестоко уязвлен ее словами.
– Тогда я снова впаду во все свои прежние ереси, – с горечью произнес он. – Мне всегда было противно смешиваться с толпой и быть любимым лишь в качестве одного из многих. Если женская любовь такова, тогда ничто не привлекает в ней моей души и она возвратится к своему прежнему покою.
– От этой мысли на вас веет холодом, несмотря на знойные лучи солнца над нашей головой. Пойдите сюда, Лебофор, иначе мы превратимся в ледяные сосульки оба.
– Я удалю с ваших глаз зиму, из опасения, чтобы горячность рыцаря не воспламенила также и меня, – горьким тоном заметил Альфонсо и удалился так внезапно, что Лукреция не успела остановить его.
В дурном настроении, в отчаянии, иоаннит посетил Бембо, сообщил ему свои наблюдения и резко прибавил, что так как влюбленные пришли к взаимному соглашению, то он не желает быть дольше свидетелем измены Лебофора, чтобы не дать воли своей досаде. Он поручил Бембо извиниться за него в том, что он не может присутствовать на дальнейших заседаниях академии и принимать участие в прочих увеселениях во время продолжавшегося поста, так как из-за них он соблюдал последний недостаточно строго, как это требовало его положение члена духовного ордена.
Бембо ответил, что женщина, подобная Лукреции, опасна для каждого, и охотно взялся исполнить возложенное на него поручение.
К вечеру Альфонсо получил известие, что его отсутствие нисколько не помешало общему веселью и что Лукреция еще никогда не была оживленнее и довольнее, как в этот день. Он оставался, запершись у себя в комнате, как будто погруженный в молитвы, а в это время двор задавал все более и более многочисленные и блестящие празднества. Бембо постоянно ворчал о явных доказательствах благоволения Лукреции к Лебофору, и это доставляло новую пищу самым жестоким опасениям Альфонсо. В то же время он заметил, что его зорко стерегли, так что у него даже явилось опасение, что он скорее играет роль арестанта, чем гостя в Ватикане.
Между тем возвращение Цезаря, которое должно было освободить участников турнира, замедлялось, а успешные действия Орсини в Тоскане делали вероятным, что они вскоре займут в Риме господствующее положение. Терпение Паоло, казалось, вытекало преимущественно из этой надежды, как вдруг все переменилось. Союзные дворяне, навлекшие на себя ожесточенную ненависть флорентийцев своими опустошениями, неудержимо готовились к осаде столицы, но были неожиданно остановлены могущественными приказами французского короля. Французское войско со своей стороны готовилось выступить против Неаполя, и Цезарь заявил, что должен повиноваться королю, вернувшему ему вновь свою благосклонность, и что церковное войско примкнет к французам согласно воле его святейшества. Его слова произвели действие громового удара средь ясного неба. Союзные дворяне увидели теперь, что их ловко перехитрили и что им остается только заодно с партией Борджиа заискивать у французов.
Однако Цезарь и Александр сумели подговорить неаполитанского короля Федерико заключить союз с испанцами и, когда прибыли французские полководцы со своим войском, численность которого, правда, была далеко не достаточна для затеянного предприятия, то после торжественного богослужения в присутствии папы было объявлено о заключении этого союза, в виде результата которого Неаполь должен был быть разделен между французами и испанцами. Конечно, все это дело приукрасили разными мнимыми предлогами. На несчастного неаполитанского короля возвели разные обвинения, чтобы затушевать интригу папы и Цезаря, однако столь явное предательство участников такой политической комбинации возмутило даже наиболее бессовестных государственных людей. Французы не могли особенно протестовать, не располагая достаточными военными силами, и примирились с положением, а Борджиа торжествовали.
Все Орсини, особенно Паоло, чувствовали, что они впутались в игру, в которой потерпели поражение, а нескрываемое торжество партии Борджиа еще усиливало в них чувство унижения. Но им приходилось подавлять свои тревоги и гнев, и они собрались в большом числе, чтобы участвовать на пиру, который хотел дать папа в честь французских полководцев. Цезарь сам пригласил Лебофора и иоаннита и велел передать им, что после совещания с французскими рыцарями он намерен объявить свой приговор относительно турнира.
Глава II
Молва о роскоши и великолепии папского двора подготовила французских полководцев к тому, что они встретят здесь большую изысканность, однако и они были поражены, увидав в громадном зале башни Борджиа изумительное зрелище. Блестевший позолотой потолок, обои и бархатные драпировки, украшенные чудесами возрожденного искусства, простирались, насколько мог окинуть их взор, и заканчивались галереей, откуда ряд террас вел наверх, к восхитительным дворцовым садам, листва которых отливала зеленым серебром в прозрачном воздухе. Длинная галерея кишела прислугой в дорогой одежде, пажами и вооруженными людьми, которым предстояло услуживать во время пира многочисленным гостям, так как папа пригласил к себе все французское войско, за исключением простых солдат. Посредине галерея образовала круглый зал, над которым возвышался купол, густо покрытый серебряной пылью и опиравшийся на беломраморные колонны с коринфскими капителями. Это было самое парадное место пира. Тут на возвышении под балдахином восседал глава церкви.
Тут же сидели Лукреция со своим женским штатом, французские полководцы и прочие знатные гости. Тройчатые жезлы архиепископов и епископские посохи перемешивались с копьями, блестящими боевыми секирами и жезлами герольдов, потому что за каждым стулом стоял представитель духовенства в расшитой золотом столе[22] или еще более нарядный герольд, или паж в берете с пером для услуг дамам, рыцарям или духовным особам. Античные статуи украшали все простенки. В полированном мраморном полу отражались серебряные вазы художественный работы, стоявшие в промежутках вокруг зала. В них дивно благоухали цветы. Столы были покрыты скатертями и уставлены сосудами, украшенными драгоценными камнями.
В последнее время Цезаря сильно сбивали с толка донесения его шпионов и он не без мучительного подозрения посматривал на рыцаря Лебофора, статная фигура которого, так же как цветущее лицо и великолепная одежда, возбуждали всеобщее внимание, зависть и любопытство, когда было замечено, как Лукреция отличала его своею сияющей улыбкой. Чело Цезаря омрачилось, когда он увидел, как равнодушно отвертывалась она от иоаннита и в какую глубокую грусть был погружен феррарский рыцарь. Цезарь старался подавить свое беспокойство и рассыпался в преувеличенных похвалах Лебофору, представляя его французским полководцам.
Пир происходил с обычной пышной торжественностью. Красота Лукреции вызывала величайшее воодушевление среди французских рыцарей и сияла особенным блеском. Зная слишком хорошо дурную славу, ходившую о ней, молодая женщина старалась опровергнуть ее контрастом увлекательной живости и остроумия, которые слишком редко бывают уделом тех, кого осаждают мрачные мысли, вызываемые сознанием своей виновности в тяжких преступлениях. Правда, Альфонсо не раз по колебанию ее прекрасной груди замечал, что Лукреция вздыхала тайком, даже принимая со смехом поклонение своих новых обожателей. Но ему казалось, что это был вздох сладострастной нежности, предметом которой являлся Лебофор. Сладостное благоухание ароматов, тихая музыка, не мешавшая разговору, и ослепительная прелесть молодой женщины – все возбуждало эту ревнивую мысль и еще усиливало пламень страсти. Веселый смех гостей казался ему каким-то издевательством над его тоской, и каждая чрезмерная похвала красоте Лукреции задевала его, как личное оскорбление.
Такое зрелище сделалось, наконец, слишком тягостным даже для притворства Цезаря. Он, обуреваемый страстью к сестре, решил, что необходимо хотя бы на время удалить от Лукреции и Лебофора, к которому она, видимо, благоволила, и Альфонсо, казавшегося ему тоже подозрительным, а потому, внезапно переменив разговор, произнес:
– Однако мы лишаем себя превосходной забавы! Мне весьма интересно узнать, моя прекрасная сестрица, и вы, прелестные дамы, насколько вам удалось растопить лед в груди своего пленника. Знайте, господа французы, что этот духовный рыцарь презирает всех женщин и хвалится тем, что способен устоять против всех их соблазнов.
– Рыцарь, – сказал тогда старик де Латремуйль, – если ты не сдался безусловно несравненной красоте той дамы, то я не называю тебя больше рыцарем, потому что и небожителям не стыдно поклоняться ей.
– О, – чуть побледнев, ответила Лукреция, – мы нашли лед таким крепким, что он только сильнее затвердел, хотя мы все беспрерывно озаряли его лучами своего благоволения.
– Тогда узнайте мое решение, – внезапно сказал Цезарь. – Оно было торжественно обсуждено в присутствии господина де Латремуйля и его благородных товарищей. Так как все очевидцы турнира признают благородных синьоров Орсини и Лебофора неповинными в напасти, постигшей их соперника, видят в ней лишь несчастную случайность и приписывают им одинаковые заслуги, одинаковую славу, то мы заявляем, что приз может быть присужден только после бранных подвигов, а потому тот из этих синьоров, который по решению дам превзойдет всех храбростью на ратном поле во время предстоящего завоевания Неаполя, удостоится победного венка. Таким способом мы узнаем, действительно ли дамы чтят истинную доблесть, или же только обманчивое подобие силы и храбрости, которые они находят у тех, кто, обладая этими качествами в избытке, умеет владеть собой.
Все присутствующие, за исключением иоаннита, ответили на эту речь единодушным возгласом одобрения. Воинственный дух проснулся даже в папе, и он громко изъявил свое согласие.
Лебофор бросил тревожный и страстный взгляд на Лукрецию, которая, видимо, побледнела. Однако она заметила, что взоры Цезаря устремлены на нее, и тихо промолвила:
– Рыцарь-иоаннит не находит более нужным оспаривать награду, а потому я надеюсь, что нам, дамам, нет надобности подвергать своего борца столь суровому соревнованию.
Альфонсо был совершенно ошеломлен. Хотя он в качестве стойкого приверженца Франции чувствовал, что было политической лестью служить таким образом тайно под знаменами французов, однако мысль о безопасности Лебофора заставила его решиться.
– Я принимаю ваш вызов, благородный синьор, – сказал он Цезарю, – тем более что при этом можно избавить от карающей роли мой меч, острие которого притупляют старые воспоминания.
Глаза Лебофора засверкали, и он был готов дать резкий ответ. Однако Лукреция, к удивлению всех присутствующих, прикоснулась к его руке и удержала юношу повелительным взором.
– Успокойтесь, успокойтесь, прошу вас всех, – сказала она, внезапно бросив на Цезаря крайне зоркий взгляд. – Я охотно доверила бы защиту благородного дела мечу английского рыцаря против благороднейших рыцарей в мире, и потому вы не должны удивляться, что я почитаю его, как только когда-либо чтил храбрость наш слабый пол. Но я признаюсь в такой же любви ко всем вам, и если кого-либо из вас постигнет беда, то знайте – я пожалею пострадавшего, а быть может, и отомщу за него.
Эта странная речь так и осталась неразгаданной, потому что предводитель гасконцев Иво д’Аллегр, воскликнул обидчивым тоном:
– Вы говорите так, точно этот рыцарь непобедим, как сам Георгий Победоносец или древний Ахиллес! Я не смею равняться со столь испытанными мужами, но право, лучший рыцарь Англии нашел бы, пожалуй, между нами такого, который запретил бы ему хвастаться.
– Если вы удовольствуетесь худшим, благородный синьор, то я к вашим услугам, – с горячностью подхватил Реджинальд. – Надеюсь, я не совсем забыл наставления своего деда, который рассказывал мне, каким образом ему удалось присутствовать на коронации нашего юного короля Генриха Шестого в Париже.
– Славный ответ! – с добродушным смехом заметил Латремуйль. – Запомните это хвастовство, господа французы, и если улыбка ваших возлюбленных не способна заставить вас отнять славу у этого англичанина с острым языком, то пусть вас побудит к тому воспоминание о его бахвальстве.
Таким образом затянулся странный спор между тремя славными участниками юбилейного турнира и начал привлекать к себе внимание всех рыцарских дворов в Европе. Но он оказался теперь близким к разрешению.
Французское войско провело на своей стоянке лишь несколько дней, и римлянам пришлось полюбоваться еще одним величественным зрелищем, когда оно выступило в поход. Весь папский двор смотрел на него с высоких валов крепости Святого Ангела. Французские военные силы следовало признать несоразмерными затеянному предприятию, как ни кичились французы недавним завоеванием Милана и легкими победами Карла VIII. Их двенадцатитысячная армия состояла преимущественно из отборнейших французских рыцарей и швейцарской пехоты, почти непобедимой в поле благодаря военной выдержке и опыту, а римское дворянство выставило от себя еще около 5000 человек. Когда вся эта армия двигалась по мосту крепости Святого Ангела, весь папский двор и дамы посылали воинам прощальный привет с крепостных валов, а папа благословлял их. Народ ликовал, пушечная пальба сливалась с военной музыкой и барабанным боем.
Не замечая того, что взор Паоло почти впервые устремлен на него с подозрением, Лебофор появился с разорванным шарфом Лукреции на шее, который был отвергнут раньше Альфонсо. Внимательным наблюдателям показалось, что Лукреция послала воздушный поцелуй английскому рыцарю в отдельности, а Бембо заметил, что, когда скрылся из вида последний штандарт, ее глаза наполнились слезами.
– Кого удостоили вы своего сожаления, прекраснейшая синьора? – полюбопытствовал Бембо нежным тоном.
– Как известно всякому, не в моем характере улыбаться только одному, как и оплакивать одного, – с притворной живостью возразила Лукреция. – Мне стало грустно лишь при мысли о том, что немногие из этих воинов вернутся домой, чтобы радовать взоры своих матерей и тоскующих невест.
Стены Рима вскоре остались позади удалявшегося войска, а вокруг него простиралось теперь мертвое уединение. Кампаньи.
Дальновидные наблюдатели понимали уже многое в политике партии Борджиа. Цезарь внезапно обнародовал распоряжение, по которому все владения рода Колонна были объявлены отчужденными, и подстрекал род Орсини занять их в пользу папы или свою собственную. Еще яснее обнаруживались планы этих людей в мероприятиях, к которым прибег папа немедленно по выступлении союзных войск, причем подверглись притеснению многие мелкие дворяне, укрепленные замки которых были заняты им под разными предлогами.
Не обращая внимания на великолепные виды, развертывавшиеся кругом, войско вступило в степи Понтийских болот. Эти места представляли в то время бесконечное болотистое пространство, перерезанное там и сям мрачными лесами и обширными пустынями или горами, на скалистых вершинах которых виднелись укрепленные замки и города. Жаркий, напитанный серными испарениями воздух висел над землею, как полог, и даже самым отважным становилось жутко. Солдаты, знакомые с народными сказаниями и пораженные прелестью уединенных оазисов, попадавшихся здесь в виде зеленых цветущих островов в необозримой пустыне, думали, что попали в заколдованную область, которая была так богато украшена, чтобы заманивать неосторожных путников.
Между тем слава, за которую собирались сражаться соперники – Альфонсо, Паоло и Лебофор, – словно по какому-то высшему велению убегала от них. Несчастный неаполитанский король, пораженный множеством ополчившихся против него врагов, решил защищаться только в укрепленных городах. Ближайшим из них была Капуя. Цезарь объявил теперь во всеуслышание, что по тайному уговору между гарнизонными войсками он возьмет город, как только появится перед его воротами. Было известно, что в гарнизоне Капуи преобладали немецкие наемники, что там недоставало выдающегося вождя, что город переполнен напуганными беглецами, и французские полководцы твердо верили обещанию своего хитрого союзника, хотя он не сообщил им, на чем основывались его расчеты.
А между тем весь его план зиждился на том, что в Капуе находилась его возлюбленная Фиамма. Он послал ее туда для того, чтобы она уговорами и подкупом склонила начальников наемных немецких войск сдать город войскам папы.
План был составлен хитро, но осуществление его произошло не совсем так, как рассчитывал Цезарь, о чем рассказано ниже.