Страсть налетала на нее внезапно, охватывала ее всю, выводила из равновесия, возбуждала или угнетала, смотря по тому, какой природы было чувство — восторженное, пылкое, патетическое или сентиментальное.
Она была из тех женщин, назначение которых — любить и быть любимыми. Вышла она из подонков, добилась положения с помощью любви и превратила любовь в ремесло, почти без расчета, руководствуясь инстинктом, врожденным даром, и деньги принимала, как поцелуи, не церемонясь и не делая различий, бессознательно и просто, пользуясь своим чутьем, как животные, которых учит ловкости борьба за существование. В ее объятиях побывало много мужчин, которые не внушали ей любви, но не внушали и отвращения своими поцелуями.
Она терпела случайные ласки так же невозмутимо и безразлично, как в путешествии едят стряпню из любой кухни, потому что иначе не проживешь. Но время от времени сердце ее или плоть загорались страстью, и она влюблялась беззаветно на несколько недель или месяцев в зависимости от физических или нравственных качеств любовника.
Это были чудеснейшие минуты ее жизни. Она любила всей душой, всем телом, пылко, самозабвенно. Она бросалась в любовь, как бросаются в реку, чтоб утопиться, отдавалась течению и не задумалась бы, если нужно, умереть в упоении, в экстазе, в беспредельном блаженстве. Каждый раз она была уверена, что никогда еще не испытывала ничего подобного, и немало удивилась бы, если бы ей напомнили, сколько было разных мужчин, о которых она ночи напролет восторженно мечтала, глядя на звезды.
Савалю она отдалась, отдалась душой и телом. Образ его, воспоминание о нем баюкали ее, и она мечтала, наслаждаясь сознанием завершенного счастья, надежного счастья настоящей минуты.
Услышав шорох в комнате, она обернулась. Вошла Иветта, все еще одетая, как днем, но бледная, с лихорадочно горящими глазами, словно от сильной усталости.
Она облокотилась о подоконник, подле матери.
— Мне надо поговорить с тобой, — сказала она.
Маркиза смотрела на нее удивленно. Она любила дочь эгоистической любовью, гордилась ее красотой, как гордятся богатством, без зависти, потому что сама была еще достаточно хороша, без тех умыслов, какие приписывали ей, потому что была достаточно беспечна, но с полным сознанием всей ценности этого сокровища, потому что была достаточно умна.
— Говори, дитя мое. Что случилось?
Иветта впилась в нее взглядом, словно желая заглянуть ей в душу и угадать, какие переживания вызовут ее слова.
— Слушай. Произошло нечто невероятное.
— Да что же?
— Господин де Сервиньи сказал, что любит меня.
Маркиза тревожно ждала продолжения.
Но Иветта молчала. Тогда она спросила:
— Какими словами он это сказал? Объясни же!
Девушка уселась у ног матери в привычной, вкрадчивой позе и, сжав ее руки, произнесла:
— Он просил меня быть его женой.
Маркиза Обарди отпрянула в изумлении:
— Сервиньи? Да ты с ума сошла!
Иветта не сводила глаз с матери, пытаясь понять ход ее мыслей и причину изумления. Она спросила очень серьезно:
— Почему сошла с ума? Почему господин де Сервиньи не может жениться на мне?
Маркиза смущенно пролепетала:
— Ты ошиблась, это невозможно. Ты не расслышала или не поняла… Господин де Сервиньи слишком богат для тебя… и слишком… слишком… легкомыслен, чтобы жениться.
Иветта медленно поднялась и спросила:
— А если правда, что он любит меня, мама?
Мать возразила с раздражением:
— Я считала тебя достаточно взрослой и достаточно сообразительной, чтобы не вбивать себе в голову такие фантазии. Сервиньи — эгоистичный жуир. Он женится только на ровне по происхождению и состоянию. Если он просил тебя быть его женой… значит, он думает… думает…
Боясь высказать свои подозрения, маркиза замолчала, а немного погодя сказала:
— Ну довольно, ступай спать и оставь меня в покое.
Словно узнав все, что ей было нужно, девушка ответила покорно:
— Хорошо, мама.
Она поцеловала мать в лоб и спокойным шагом направилась к дверям.
Когда она была уже на пороге, маркиза окликнула ее.
— А как твоя голова? — спросила она.
— У меня ничего не болело. Я была сама не своя от этого признания.
Маркиза решила:
— Мы об этом еще поговорим, но прежде всего избегай оставаться с ним наедине, хотя бы некоторое время, и твердо запомни, что он на тебе не женится, — слышишь, он только хочет тебя… скомпрометировать.
Она не подобрала более удачного выражения. Иветта ушла к себе.
Маркиза задумалась.
Живя долгие годы в любовном упоении и материальном довольстве, она старательно гнала от себя все, что могло причинить ей заботу, тревогу или неприятность. Она неизменно отмахивалась от мысли о будущем Иветты: успеется подумать, когда начнутся осложнения. Верное чутье куртизанки подсказывало ей, что выйти замуж за человека из общества и богатого дочь ее могла бы по чистой случайности, весьма маловероятной, по той прихоти любви, которая возводит на троны искательниц приключений. Об этом она и не помышляла и была, кстати, слишком занята собой, чтобы строить планы, не относящиеся к ней непосредственно.
Иветта, надо полагать, пойдет по стопам матери. Она станет служительницей любви. Что ж тут плохого? Но маркиза ни разу не решилась представить себе, когда и как это произойдет.
И вот ее дочь неожиданно, без всякой подготовки, задает ей вопрос, на который нельзя ответить, вынуждает ее определить свое отношение к делу, столь сложному, щекотливому, столь опасному во всех смыслах и столь беспокойному для ее совести, — ведь должна же материнская совесть откликнуться, когда речь идет о собственном ребенке и о такой проблеме.
У нее было достаточно природной хитрости, дремлющей, но никогда вполне не засыпающей хитрости, чтобы хоть на миг усомниться в истинных намерениях Сервиньи, — мужчин она знала по опыту, в особенности мужчин этой породы. Потому-то, едва Иветта произнесла первые слова, у маркизы невольно вырвалось: «Сервиньи женится на тебе? Да ты с ума сошла!»
Для чего он, этот пройдоха, этот повеса, этот кутила и волокита, пустил в ход такой избитый прием? Как он будет действовать дальше? И как яснее предостеречь ее, девочку, как ее оградить? Ведь она может пойти на величайшие глупости.
Кто бы подумал, что взрослая девушка могла сохранить такую наивность, такое неведение и простодушие?
И маркиза, совсем потерявшись и устав от размышлений, тщетно искала выхода из положения, которое казалось ей весьма затруднительным.
Неприятности ей наскучили, и она решила:
«Ах, что там! Буду внимательно следить за ними, а дальше посмотрю, как сложатся обстоятельства. В крайнем случае обращусь к Сервиньи, он умен и поймет меня с полуслова».
Она не задумалась над тем, что скажет ему, что ответит он и какого рода уговор мыслим между ними, — она обрадовалась, что может стряхнуть с себя эту заботу, не принимая решения, и вернулась к мечтам о красавце Савале; устремив глаза во мрак ночи, вправо, где мутное сияние стояло над Парижем, она обеими руками посылала поцелуи в сторону столицы, торопливые, частые поцелуи, которые летели в темноту; при этом она шептала чуть слышно, словно на ухо возлюбленному:
— Люблю, люблю тебя!
III
Иветта тоже не спала. Как и мать, она села у раскрытого окна, и слезы, первые слезы скорби, набежали ей на глаза.
До этой минуты она жила, она росла в невозмутимой и доверчивой беспечности, какую знает счастливая юность. К чему ей было задумываться, размышлять, вникать? Почему не быть такой же девушкой, как все девушки? Почему бы сомнение или страх, почему бы тяжкие подозрения могли возникнуть у нее?
Казалось, она осведомлена обо всем, потому что она обо всем болтала, потому что она усвоила тон, замашки и рискованные выражения окружающих. Но знала она не больше девочки, воспитанной в монастыре, нескромные же словечки подсказывала ей память и чисто женская способность к подражанию и уподоблению, а вовсе не искушенная и разнузданная фантазия.
Она говорила о любви, как сын художника или музыканта в десять двенадцать лет толкует о живописи или музыке. Она знала, или, вернее, подозревала, какого рода тайна скрыта за этим словом. Мудрено ей было сохранить полное неведение, слыша вокруг двусмысленный шепоток, но как могла бы она сделать вывод, что ее семья не похожа на другие семьи?
Ее матери целовали руку с внешним почтением; все их друзья носили титулы; все были или казались богатыми; все запросто говорили о принцах крови. Даже два королевских сына посещали вечера маркизы. Откуда было ей знать?
Но, главное, она от природы была наивна. Она ни о чем не допытывалась и не умела, как мать, нюхом угадывать людей. Она жила покойно, радовалась жизни и не смущалась тем, от чего могли бы, пожалуй, насторожиться люди более серьезные, более рассудительные и замкнутые, менее непосредственные и беззаботные.
И вот неожиданно от нескольких слов Сервиньи, грубость которых она скорее почувствовала, чем поняла, в ней вспыхнула неосознанная тревога, перешедшая в неотвязное беспокойство.
Она ушла, она убежала, точно раненый зверь, она и в самом деле была глубоко уязвлена этими словами и непрерывно повторяла их, чтобы осмыслить до конца и раскрыть все их значение: «Вы отлично понимаете, что между нами речь может идти не о браке, а… о любви».
Что он хотел сказать? И за что такое оскорбление? Очевидно, она не знала чего-то, какой-то позорной тайны. И при этом не знала она одна. Но чего же? Она была ошеломлена, подавлена, как это бывает, когда обнаруживаешь скрытую подлость, измену любимого существа, когда переживаешь душевную катастрофу, от которой ум мутится.
Она долго думала, размышляла, доискивалась, плакала, терзаясь страхом и подозрениями. Но потом юная и жизнерадостная душа ее успокоилась, и ей уже стала рисоваться необычайная, сложная и драматическая коллизия, навеянная всеми сентиментальными романами, какие ей довелось читать. Она припомнила волнующие перипетии, мрачные и трогательные истории и из всех вместе сочиняла свою собственную повесть, возвеличивая тайну, которая, по-видимому, окружала ее жизнь.
Она уже не приходила в отчаяние, она фантазировала, приподнимала завесы, воображала невероятные стечения обстоятельств, жуткие, но заманчивые своей необычайностью происшествия.
А вдруг она незаконная дочь какого-нибудь государя? Вдруг ее бедную мать соблазнил какой-нибудь король, Виктор-Эммануил, например, и ей пришлось бежать, спасаясь от гнева семьи?
Или нет, скорее, она подкидыш, дитя знатных и знаменитых родителей, плод преступной любви, а маркиза подобрала ее, удочерила и воспитала…
Самые разнообразные предположения рождались у нее в голове. Одни она принимала, другие отбрасывала по воле своей фантазии. Она жалела себя, в душе радовалась и печалилась, но превыше всего была довольна, что она теперь как бы героиня романа, что ей надо показать себя, стать в благородную и достойную позу. Она обдумывала, какую роль придется ей играть в зависимости от возможных вариантов. Эта роль в духе персонажей Скриба[8] или Санд[9] была преисполнена великодушия, гордости, самоотречения, благородства, чувствительности и красноречия. Ее живую натуру чуть ли не радовала новая ситуация.
До самого вечера размышляла она, как ей быть, каким способом выведать истину у маркизы.
Когда же спустилась ночь, благоприятствующая трагическим сценам, она наконец придумала простой и ловкий способ добиться своего: без всякой подготовки объявить матери, что Сервиньи просил ее руки.
Когда маркиза услышит эту новость, у нее, несомненно, вырвется какое-нибудь слово, возглас, который многое откроет дочери.
Иветта не замедлила осуществить свой замысел.
Она ожидала изумления, любовных излияний, признания со слезами и широкими жестами.
Но мать не выразила ни удивления, ни отчаяния — одну досаду; по ее смущенному, недовольному и растерянному тону девушка всем своим внезапно проснувшимся острым, изощренным женским чутьем поняла, что настаивать не следует, что тайна совсем иного рода и узнать ее будет тяжело, а потому лучше угадать самой; она ушла к себе в душевном смятении, подавленная гнетущим предчувствием подлинного горя, сама не понимая, откуда взялась, чем вызвана эта тревога. Она только плакала, сидя у окна.
Плакала она долго, ни о чем не думая, ничего больше не пытаясь понять; но мало-помалу усталость одолела ее, и глаза ее сомкнулись. Она забылась на несколько минут томительным сном, каким спят измученные люди, когда у них нет сил раздеться и лечь в постель, тяжким сном, от которого то и дело пробуждаешься, потому что голова соскальзывает с рук.
Легла она, когда уже брезжил рассвет, когда ее обдало утренним холодком и ей пришлось отойти от окна.
Следующие два дня она была замкнута и сосредоточенна. В ней совершался непрерывный процесс — процесс мысли; она училась следить, угадывать, вдумываться. Ей казалось, что она видит окружающих людей и даже вещи в новом, хоть и неясном еще свете, и ко всему, что она чтила, даже к матери, у нее зарождалось недоверие. За эти два дня всяческие догадки возникали у нее. Всяческие возможности перебрала она, принимая самые крайние решения со всей стремительностью своей порывистой натуры, ни в чем не знающей меры. К среде у нее был готов план, выработана линия поведения, целая система слежки. В четверг она встала с намерением перещеголять в хитрости любого сыщика и быть настороже против всех.
Она даже придумала себе девиз из двух слов: «Своими силами» и больше часа пробовала, как бы покрасивее расположить их на почтовой бумаге вокруг своей монограммы.
Саваль и Сервиньи приехали в десять часов. Иветта поздоровалась сдержанно, без смущения, дружеским, хоть и серьезным тоном:
— Добрый вечер, Мюскад! Как поживаете?
— Добрый день, мамзель, неплохо, а вы?
Он зорко наблюдал за ней.
«Какие еще фокусы у нее на уме?» — думал он.
Маркиза оперлась на руку Саваля, Сервиньи взял под руку Иветту, и они отправились гулять вокруг лужайки, поминутно исчезая за боскетами и купами деревьев и появляясь вновь.
Иветта выступала по дорожке с рассудительным и степенным видом, потупив взгляд, казалось, еле слушала то, что говорил ей спутник, и не отвечала ни слова.
Но вдруг она спросила:
— Вы мне настоящий друг, Мюскад?
— Еще бы, мамзель!
— Самый, самый настоящий, настоящее не бывает?
— Весь ваш, душой и телом, мамзель.
— Даже можете не солгать мне хоть раз, один-единственный раз?
— Даже два раза, если угодно.
— И даже можете сказать мне всю правду, самую что ни на есть гадкую правду?
— Могу, мамзель.
— Хорошо. Что вы думаете, только искренне, совсем искренне, о князе Кравалове?
— Ах ты, черт!
— Вот видите, вы уже собрались солгать!
— Нет, нет, я только подбираю слова, чтобы выразиться повернее. Ну боже мой, князь Кравалов — русский… действительно русский… говорит по-русски, родился в России… возможно, имеет даже заграничный паспорт, фальшивые у него только имя и титул.
Она пристально посмотрела на него:
— Вы хотите сказать, что это…
Он замялся, но потом собрался с духом: