Вы идете к своей лодке и обматываете канаты холстом, чтобы они не перетерлись, когда поднимется шквал, и вы решаете, что, пожалуй, лодка выдержит, если только ветер будет не с северо-запада, где находится вход в затон; разве что другая лодка налетит на нее и затопит. Рядом привязана лодка контрабандистов, захваченная береговой охраной. И вы замечаете, что ее кормовые канаты всего-навсего прикреплены к рамам шурупами, и при виде этого у вас начинает сосать под ложечкой.
— Какого же черта! Ведь эти паршивые шурупы в одну минуту вырвет вон, и она ударится о мою лодку!
— Ну что ж, тогда вы ее совсем отвяжите или затопите.
— Да, как же, а если до нее и добраться нельзя будет? Очень нужно, чтобы такая старая галоша потопила хорошую лодку!
Из последней сводки вы делаете заключение, что до полуночи едва ли начнется, и в десять часов вы покидаете Бюро погоды и отправляетесь домой, в расчете, что вам удастся поспать часа два; машину вы оставляете перед домом, не доверяя шаткому гаражу, у постели ставите барометр и карманный фонарь на тот случай, если погаснет электричество. В полночь ветер неистово завывает, барометр показывает 29.55 и продолжает падать у вас на глазах, а дождь льет сплошной пеленой. Вы одеваетесь, выходите к залитому водой автомобилю и добираетесь до своей лодки, карманным фонарем освещая путь среди ломающихся ветвей и рвущихся проводов. Фонарь мигает под дождем, и ветер теперь обрушивается с северо-запада. Все шурупы на захваченной лодке повырывало, но благодаря ловкости Хосе Родригеса — испанца-моряка, ее отнесло, прежде чем она успела задеть мою лодку. Теперь она бьется о пристань.
Ветер дует вам в лицо, и приходится сгибаться в три погибели, чтобы выдерживать его натиск. Вы думаете о том, что, если ураган налетит в этом направлении, ваша лодка погибла и у вас никогда не будет достаточно денег, чтобы купить новую. Настроение у вас прескверное. Но после двух часов ветер поворачивает к западу, и, зная закон циркулярных бурь, вы можете заключить, что буря прошла над островами, минуя вас. Теперь волнорезы хорошо защищают лодку, и в пять часов, видя, что барометр уже около часа стоит на месте, вы возвращаетесь домой. Пробираясь в темноте, вы натыкаетесь на поваленное дерево, упавшее поперек дороги, и непривычная пустота на дворе дает вам понять, что и большое старое дерево сапподилло тоже повалило бурей. Вы входите в дом.
Вот что происходит, пока друзья беспокоятся о вас. И таков минимум времени, которым вы располагаете для необходимых приготовлений к урагану: два полных дня. Иногда даже больше.
А что произошло на островах?
Во вторник, когда буря огибала Мексиканский залив, дул такой сильный ветер, что ни одна лодка не могла выйти с Ки-Уэст и всякое сообщение с островами по ту сторону переправы и с материком было прервано. Никто не знал ни где прошла буря, ни что она натворила. Поезда не шли, самолеты не привозили известий. Никто не знал о бедствии, разразившемся на островах. Только в конце следующего дня первая лодка отправилась с Ки-Уэст на остров Матекумбе.
Эти строки написаны через пять дней после бури, и никто не знает точного числа жертв. Красный Крест, который упорно подтасовывает цифры, начав с сорока шести, назвав затем сто пятьдесят и, наконец, объявив, что число погибших не превышает трехсот, — сегодня уже насчитывает четыреста сорок шесть человек убитых и пропавших без вести, но число одних только убитых и пропавших без вести ветеранов войны достигает четырехсот сорока двух, и уже найдено семьдесят трупов гражданских служащих. Очень возможно, что общее число погибших заходит далеко за тысячу, так как много трупов унесло в открытое море и их никогда не найдут.
Нет надобности много говорить о гибели гражданских служащих и их семейств, поскольку их привело на острова собственное желание; они зарабатывали себе на жизнь, имели собственность и знали, чем рискуют. Но ветеранов войны туда послали. У них не было возможности уехать, не было защиты от ураганов; у них не было никакого пути к спасению.
Нередко во время войны отдельных солдат или целые части, вызвавшие недовольство своих начальников, посылали в самые опасные места и держали их там, пока вопрос не решался сам собой. Я не думаю, чтобы кто-нибудь сознательно поступил так с ветеранами войны в мирное время. Но, принимая во внимание число несчастных случаев при постройке железной дороги на Ки-Уэст, когда около тысячи человек погибло от урагана, можно считать Флоридские острова в ураганный период именно одним из таких самых опасных мест. И неведение никогда не служило оправданием человекоубийства.
Кто послал почти тысячу ветеранов войны, среди которых были крепкие, способные к тяжелому труду и просто не знавшие удачи люди, а были и слабые, почти больные, — в дощатые бараки Флоридских островов в ураганный период?
Почему их не эвакуировали в воскресенье или, по крайней мере, в понедельник утром, когда стало известно, что над островами может разразиться ураган, и когда
Кто распорядился, чтобы поезд, высланный для эвакуации ветеранов, вышел из Майами только в четыре тридцать в понедельник, так что его сорвало ветром с рельсов, прежде чем он дошел до места назначения?
Вот вопросы, на которые кому-то придется дать ответ, и ответ убедительный, иначе то, что произошло на равнине Анакостия, покажется актом милосердия в сравнении с тем, что случилось на Верхнем и Нижнем Матекумбе.
Когда мы добрались до Нижнего Матекумбе, на поверхности воды у самого парома плавали трупы. Кусты кругом были совсем бурые, точно осень вдруг наступила на этих островах, где не бывает осени, а бывает только еще более грозное лето, но это потому, что все листья облетели. В верхней части острова на два фута высился нанесенный морем песок, а на стройке моста тяжелые машины лежали на боку. Там, где море прошло по острову, он стал похож на дно высохшей реки. Железнодорожная насыпь исчезла, и вместе с ней исчезли люди, которые укрывались за ней и цеплялись за рельсы, когда подступила вода. Ничком или навзничь, они лежали теперь среди манглий. Больше всего трупов было в спутанных ветвях вечнозеленых, а теперь побуревших манглий, за цистернами и водокачкой. За манглии они цеплялись, ища защиты, пока их не сносило ветром и прибывающей водой. Многие выпускали ветви не сразу, но только когда уже больше не могли держаться. Дальше трупы стали попадаться высоко на деревьях, куда их закинули волны. Они были повсюду, и на солнце им уже становились тесны их синие куртки и фуфайки, которые всегда свободно болтались на плечах, когда они бродяжили и голодали.
Многих из них я видел на улицах города и в кабачке Джози Грэнта, когда они приходили туда в день получки, и одни были вдребезги пьяны, а другие держались молодцом; одни стали бродягами чуть ли не с самой Аргонны, а другие только в прошлое рождество остались без работы; одни были женаты, а другие не помнили родства; одни были хорошие ребята, а другие относили свои деньги в сберегательную кассу, а сами шли выклянчивать стаканчик у добрых людей, уже успевших напиться; одни любили драться, а другим нравилось разгуливать по городу, и во всех в них было то, что оставляет нам война. Но кто послал их сюда на смерть?
Я слышу, как пославший их, кто бы он ни был, говорит, оправдываясь перед самим собой: им теперь лучше. Да и что толку было от них здесь? Никто не волен в случайностях или в деяниях божьих. Они имели хорошую пищу, хорошее жилье, хорошее обращение и теперь, будем надеяться, нашли хорошую смерть.
Но я хотел бы, чтобы пославший их вынес хоть одного из манглиевой чащи, или перевернул лицом кверху одного из тех, что лежали на солнце у канавы, или связал пятерых вместе, чтоб они не всплывали на поверхность, или вдохнул тот запах, который, думалось, даст бог, не придется больше никогда вдыхать. Но теперь ясно, что счастья быть не может, когда богатые негодяи затевают войну. Несчастья будут продолжаться до тех пор, пока все участники не погибнут.
Так что зажмите нос, а вы, вы, которые опубликовали в отделе литературных новостей, что отправляетесь в Майами посмотреть на ураган, потому что он понадобился вам для вашего нового романа, а теперь испугались, что вам не удастся его увидеть, — вы можете продолжать читать газеты, и там вы найдете все, что нужно для вашего романа, но мне хочется ухватить вас за ваши брюки, которые вы просидели, сочиняя сообщения для отдела литературных новостей, и отвести в ту манглиевую чащу, где вверх ногами лежит женщина, раздувшаяся, как шар, и рядом с ней — другая, лицом в кустарник, и рассказать вам, что это были две прехорошенькие девушки, содержательницы заправочной станции и закусочной при ней, и что туда, где они сейчас лежат, их привело их «счастье». И это вы можете записать для вашего нового романа, а кстати: как подвигается ваш новый роман, дорогой коллега, собрат по перу?
Но тут как раз является один из восьми уцелевших обитателей лагеря, где жило сто восемьдесят семь человек, не считая тех двенадцати, которые отправились в Майами играть в футбол (что вы скажете о таком проценте, вы, любитель несчастных случаев?), и он говорит: «А, вот и моя старуха. Пухленькая, не правда ли?» Но этот парень просто спятил, так что покончим с ним и сядем в лодку, чтобы доехать до Пятого лагеря.
Пятый лагерь — это тот самый, где из ста восьмидесяти семи осталось в живых восемь, но мы нашли только шестьдесят семь плюс те двое у канавы, — вместе это составляет шестьдесят девять. Все остальные в манглиях. Не нужно ищейки, чтобы их разыскать. А сарычей кругом не видно. Ни одного сарыча. Как же это? Вы не поверите. Ветер убил всех сарычей и всех больших птиц, даже пеликанов. Они валяются в мокрой траве у канавы. Ага, вот еще один! Он в туфлях, положите его, не трогайте, на вид лет шестидесяти, туфли, комбинезон с медными застежками, синяя перкалевая рубашка без воротника, непромокаемая куртка, вот уж действительно самый подходящий костюм, в карманах ничего нет. Поверните его. Лицо распухло до неузнаваемости. Да он и не похож на ветерана войны. Слишком стар. У него седые волосы. У вас у самого будут седые волосы ровно через неделю. А сзади у него большой, огромный пузырь во всю ширину спины и вот-вот лопнет в том месте, где куртка завернулась. Переверните-ка его еще раз. Ну конечно, — ветеран. Я его знаю. А почему же он в туфлях? Может быть, заработал немного денег ловлей крабов, вот и купил. Вы не знаете этого человека. Сейчас его нельзя узнать. Я знаю его, у него большого пальца нет на руке. Вот почему я его узнал. Краб откусил ему палец. Вам кажется, что вы всех знаете. Ну, долго же вы крепились, покуда вас не стошнило, приятель. Шестьдесят семь посмотрели и только на шестьдесят восьмом вас стошнило.
И вот вы идете вдоль канавы, там, где еще сохранилась канава, и вода теперь спокойная, прозрачная и синяя, и все почти так, как зимой, когда приезжают миллионеры, только тогда не бывает мух, москитов и запаха мертвых, которые всегда пахнут одинаково, в какую страну ни приедешь, — и вот теперь они пахнут так же на вашей родине. Или это только мертвые солдаты пахнут все одинаково, какой бы национальности они ни были и кто бы ни послал их на смерть?
Кто послал их сюда?
Надеюсь, он прочел это, — как он себя чувствует?
Он и сам умрет, может быть, даже без предупреждения об урагане, но, возможно, это будет легкая смерть и не нужно будет цепляться за что-нибудь до тех пор, пока не иссякнут силы, пока пальцы не начнут скользить и не наступит тьма. И ветер воет, как паровозный свисток с резким выкриком под конец, потому что ветер плачет именно так, как пишут в книгах, а потом канава надвигается ближе, и высокая стена воды перекатилась через дамбу и еще и еще, и потом оно, что бы это ни было, настигает тебя, и вот ты лежишь перед нами, уже никому не нужный, и испускаешь зловоние среди манглий.
Ты мертв, брат мой! Но кто бросил тебя в ураганный период на островах, где тысяча людей до тебя погибла от урагана, строя дорогу, смытую теперь водой?
Кто бросил тебя там? И как теперь карается человекоубийство?
КРЫЛЬЯ НАД АФРИКОЙ
Из Порт-Саида сообщают, что за последнюю неделю через Суэцкий канал прошло шесть пароходов с 9476 больными и ранеными итальянскими солдатами, возвращающимися с поля брани в Абиссинии. В сообщении не приводятся фамилии, не названы города или деревни, откуда эти солдаты отправились воевать в Африку. Не упомянуто и о том, что место их назначения — один из тех расположенных на островах госпиталей-концлагерей, куда свозят больных и раненых, чтобы их возвращение в Италию не деморализовало родственников, проводивших их на войну. Деморализовать итальянца так же легко, как и воодушевить. Итальянский чернорабочий, у которого умер ребенок, способен не только пригрозить смертью лечившему ребенка врачу, но и сделать попытку привести свою угрозу в исполнение; и тот, кому случалось наблюдать подобные сцены, оценит предусмотрительность Муссолини, не желающего, чтобы граждане его государства видели скорлупу от яиц, разбитых для его имперской яичницы.
«Mamma mia! О mamma mia!» — вот слова, которые чаще всего различаешь в стонах, криках или сдавленных хрипах раненых итальянцев, и эти порывы сыновней любви, обостренной страданием и болью, наверняка не остались бы безответными, если бы матери раненых и больных солдат видели их мучения. Mamma mia'нье допустимо в армии лишь в известных пределах, иначе армия может развалиться, и хвала Муссолини, который следит за тем, чтобы подобные песни исполнялись без аккомпанемента.
Можно так накалить пропагандой итальянского солдата, что он пойдет в бой, горя желанием умереть за дуче и твердо веря в то, что лучше день прожить львом, чем сто лет овцой; и если он получит сравнительно безболезненное ранение — в ягодицу, икру или мякоть бедра, то сохранит способность испытывать благородные чувства и патетически восклицать: «Дуче! Приветствую тебя, дуче! Счастлив умереть за тебя, дуче!»
Но если пуля заденет нерв, раздробит кость, разворотит брюшину, дуче сразу вылетит у него из головы и он только будет твердить: «О mamma mia!» Малярия и дизентерия еще меньше способствуют усилению патриотического пыла, а желтуха, при которой, я помню, чувствуешь себя так, словно тебя лягнули в пах, такого пыла не вызывает вовсе.
Война в Африке имеет одну особенность, о которой дуче следовало бы запретить писать в газетах. Речь идет о той роли, которую в этой войне играют птицы. На абиссинской территории, где сейчас воюют итальянцы, насчитывается пять пород птиц, делающих убитых и раненых своей добычей. Есть черно-белый ворон, который летает низко над землей и находит раненого или труп по запаху. Есть сарыч обыкновенный, который тоже летает невысоко и ориентируется как обонянием, так и зрением. Есть красноголовый маленький сип, похожий на нашего индюшачьего грифа; этот летает сравнительно высоко и в полете высматривает добычу. Есть громадный, омерзительный на вид гриф с голой шеей, который парит на высоте, почти недоступной глазу; завидев труп или человека, лежащего неподвижно, он падает вниз, точно оперенный снаряд, со свистом рассекающий воздух, и вразвалку, вприпрыжку по земле подбирается к цели, готовый клевать и мертвое и живое — было бы только оно беззащитно. И еще есть большой безобразный марабу; он парит еще выше, откуда уже ничего не видно, и бросается вниз тогда, когда замечает, что вниз бросились грифы. Основных пород пять, но не меньше пятисот хищников слетается на одного раненого, если он лежит на открытом месте.
Когда человек уже мертв, не так важно, что случится с его телом, но для африканских стервятников раненый — такая же добыча, как и труп. Я видел, как за двадцать минут от убитой зебры не осталось ничего, кроме костей и усеянного перьями большого, жирного черного пятна — благо шкура была пробита выстрелом и добраться до внутренностей не составило труда. А за ночь гиены разгрызли и сожрали кости, так что утром даже места, где лежала зебра, нельзя было бы найти, если бы не черный маслянистый подтек на земле. А поскольку труп человека меньше и не защищен толстой шкурой, с ним расправляются гораздо быстрее. В Африке можно не хоронить мертвецов без риска нарушить санитарные требования.
Но главное, о чем дуче следовало бы умалчивать перед своими солдатами, это не опасность угодить после смерти в желудок стервятника, а то, что марабу и стервятники делают с ранеными. Каждый итальянский солдат должен усвоить одно правило: если ты ранен и не можешь подняться на ноги, то хотя бы перевернись лицом вниз. Я знаю одного участника прошлой войны, сражавшегося в Германской Восточной Африке, которому этого правила своевременно не преподали. Когда он, раненный, лежал без сознания, стервятники принялись выклевывать ему глаза. Режущая, слепящая боль заставила его очнуться; что-то вонючее, в перьях, возилось над ним; отбиваясь, он перекатился на живот и тем спас хотя бы один глаз. Тогда птицы стали клевать его сквозь одежду и, наверно, добрались бы до почек, но подоспели санитары с носилками и отогнали их. Если вам когда-нибудь вздумается проверить, сколько времени нужно стервятникам, чтобы напасть на живого человека, ложитесь под деревом, замрите и наблюдайте; сперва они станут кружить на такой высоте, что покажутся лишь темными пятнышками, потом начнут снижаться, описывая концентрические круги, и, наконец, ринутся на вас смертоносным шелестящим кольцом. Тогда сразу вставайте, и кольцо разлетится, хлопая крыльями. Но что было бы, если бы вы не могли встать?
До сих пор абиссинцы не сражались. Они только отступали, предоставляя итальянским войскам продвигаться вперед. Абиссиния — страна, где всегда были сильны соперничающие между собой феодальные князьки; некоторых из них итальянцам удалось подкупить, играя на их честолюбии или на их распрях с негусом. По всем сообщениям выходит, будто Италия занимает страну почти без борьбы. Но Италии необходимо выиграть хотя бы одно сражение, для того чтоб она могла добиваться от держав признания за ней права на занятую территорию или, может быть, даже протектората над всей Абиссинией. Абиссинцы же пока что упорно отказываются сражаться.
С каждым днем все дальше растягиваются коммуникационные линии итальянцев. С каждым днем растет число миллионов лир, затрачиваемых на содержание армии в полевых условиях, и с каждым днем все больше больных увозят на пароходы для эвакуации. Если абиссинцы отступят настолько, что у них появится возможность начать партизанскую борьбу на итальянских коммуникациях, так и не приняв боя, — Италия проиграла войну. Но возможно, из гордости или тщеславия абиссинцы и не пойдут на это, возможно, они, рискуя всем, примут бой и будут разбиты. А возможно, и не будут, хотя все шансы против них.
Если они привыкнут к воздушным налетам, научатся рассыпаться и вести по самолетам огонь, как в свое время научились рифы в Северной Африке, одно из крупнейших преимуществ Италии будет сведено к нулю. Авиации требуются крупные, концентрированные объекты, бомбардировщикам — города, штурмовикам — скопления войск. Рассредоточенные боевые порядки для самолетов опаснее, чем самолеты для них. А если абиссинцы сумеют продержаться до нового сезона дождей, тогда и танки и автомототранспорт итальянцев окажутся бесполезными. Вряд ли у Италии хватит денег продолжать войну, пока сезон дождей не окончится. Не надо забывать, что абиссинцы находятся в своей стране и к тому же привыкли есть один раз в день, а Италии каждый ее солдат стоит огромных денег, так как нужна сложная и дорогая транспортная система, чтобы содержать его в полевых условиях и кормить так, как он привык есть. Стоит только Италии выиграть хотя бы одно сражение, она немедленно начнет мирные переговоры.
В авангарде итальянской армии все время шли сомалийские и данакильские части, и успех наступления следует приписать в значительной мере прозорливости генералов Муссолини, которые справедливо считают, что на европейскую пехоту в Африке полагаться нельзя, и хорошо усвоили урок прошлой войны: если воюешь недалеко от экватора, победить можно только с помощью черных войск. Однако, если дело дойдет до крупного сражения тогда, когда итальянцы успеют продвинуться далеко в глубь абиссинской территории, им придется ввести в бой свои войска, потому что черных солдат у них для такого сражения не хватит. Вот чего они, по всей видимости, стараются избежать и на чем строят свои расчеты абиссинцы. Они уже раз побили итальянцев и верят, что сумеют побить их снова. Италия надеется, что наличие черной пехоты, танки, пулеметы, авиация и современная артиллерия обеспечат ей победу. Абиссиния надеется заманить итальянскую армию в ловушку, как это было при Адуве в 1896 году. А пока что абиссинцы отступают и отступают, а итальянцы продолжают наступление, посылая вперед отряды аскари, вербуя новых ненадежных союзников и расходуя все свои деньги на содержание армии в Африке.
Следующий ход Италии мне сейчас представляется таким: она постарается путем тайного сговора с державами обеспечить себе свободу действий и добиться отмены санкций, ссылаясь на то, что ее военное поражение неминуемо приведет к победе «большевизма» в стране. Иногда государства с демократическим образом правления объединяются, чтобы помешать какому-либо диктатору осуществить свои империалистические замыслы (особенно если их собственные империалистические владения достаточно прочно защищены). Но стоит такому диктатору завопить о большевистской угрозе как неизбежном следствии его поражения — и сочувствие немедленно окажется на его стороне. Ведь стал же Муссолини героем всей ротермировской прессы в Англии благодаря утвердившемуся там мифу, что он, Муссолини, спас Италию от опасности стать красной. А между тем Италия потому не стала красной, что, когда туринские рабочие захватили заводы и фабрики, отдельные группировки радикалов не смогли договориться о сотрудничестве. И еще потому, что волей обстоятельств в руках рабочих оказались предприятия металлургической промышленности — детища военного бума, к тому времени уже обреченные на крах. Муссолини, самый хитрый оппортунист нашей эпохи, сумел подняться на той волне разочарования, которая была вызвана анекдотической неспособностью итальянских радикалов к сотрудничеству и неумением использовать такой мощный козырь, какой дало им в руки поражение Италии при Капоретто.
Помню, как в ту войну матери и отцы, высунувшись из окна или выйдя на порог винной лавки, кузницы, сапожной мастерской, кричали вслед проходившим по улице войскам: «A basso gli ufficiali! — Долой офицеров!» — им казалось, что это офицеры гнали рядовых пехотинцев в бой, когда те уже поняли, что война не принесет им ничего хорошего. Офицеров, которые считали, что войну нужно продолжать до победного конца, глубоко возмущала эта ненависть к ним рабочего люда. Но многие офицеры уже в то время ненавидели войну так, как не могли потом ненавидеть ничто другое — ни тиранию, ни жестокость, ни несправедливость, ни растление человеческих душ. Ведь война — сплав всех этих зол в самой их сути, сплав, который во много раз прочней каждого из составных элементов. Долго любить войну могут только спекулянты, генералы, штабные и проститутки. Им в военное время жилось как никогда, и нажиться они тоже сумели как никогда. Конечно, нет правила без исключения: есть и были генералы, которые ненавидели войну, и есть проститутки, которые не извлекли из нее никакой корысти. Но эти достойные и великодушные личности именно исключение.
Немало людей в Италии помнят прошлую войну такой, как она была, а не такой, как ее им изображали после. Но те из них, кто пробовал раскрыть рот, жестоко поплатились за это: одних убили, другие томятся в тюрьме на Линарских островах, а третьим пришлось покинуть родину. Во времена диктатуры опасно иметь хорошую память. Нужно приучить себя жить великими свершениями текущего дня. Пока диктатор контролирует прессу, всегда найдутся очередные великие свершения, которыми и следует жить. У нас в Америке, как только в воздухе повеет диктатурой, газеты принимаются усиленно прославлять повседневные достижения правительства, а стоит вам оглянуться на любой год или любые несколько лет деятельности этого правительства, и вы тотчас увидите ее плачевные результаты. Диктатура удерживается только силой, вот почему никакой диктатор, реальный или потенциальный, не может допустить хотя бы временного ослабления своей популярности — это немедленно заставило бы его применить силу, чтобы не лишиться власти. Удачливый диктатор пускает в ход дубинки и совершает триумфальное шествие по страницам газет. Неудачливый диктатор начинает всего бояться, расстреливает слишком много своих же людей, и как только армия или полиция перестанут его поддерживать, ему конец. Если он уж очень усердствует с расстрелами, то нередко получает сам пулю в лоб еще до того, как рухнет его режим. Впрочем, это очерк не о диктаторах, а о некоторых орнитологических аспектах войны в Африке.
Разумеется, даже верное представление о прошлой войне не поможет деревенским парням с крутых склонов Абруцц, где на вершинах так рано ложится снег; не поможет оно ни механикам из гаражей и мастерских Милана, Болоньи или Флоренции, ни велогонщикам с белых от пыли ломбардских дорог, ни футболистам из заводских команд Специи или Турина, ни тем, что косили высокогорные луга в Доломитовых Альпах, а зимою водили там партии горнолыжников, или жгли уголь в лесах над Пьомбино, или подметали полы в тратториях Виченцы, а в прежние годы, может, эмигрировали бы в Америку, Северную или Южную. Они будут страдать от смертельного зноя, узнают все прелести края, где не бывает тени; они заболеют неизлечимыми болезнями, от которых ноют кости, и разбухают внутренности, и молодой человек превращается в старика; когда же наконец они попадут в сражение и будут ранены, хорошо, если, услышав над собой шелест крыльев слетающихся птиц, они вспомнят, что нужно перевернуться лицом вниз и шептать свое: «Mamma mia!» — припав губами к матери-земле.
Сынки Муссолини летают на самолетах, не рискуя быть сбитыми, потому что у противника самолетов нет. Но сыновья всех бедняков Италии служат в пехоте — во всем мире сыновья бедняков всегда служат в пехоте. Лично я желаю пехотинцам удачи; но еще я желаю им понять, кто их враг — и почему.
ПИСАТЕЛЬ И ВОЙНА
Задача писателя неизменна. Сам он меняется, но задача его остается та же. Она всегда в том, чтобы писать правдиво и, поняв, в чем правда, выразить ее так, чтобы она вошла в сознание читателя частью его собственного опыта.
Нет ничего труднее этого, и трудностью задачи можно объяснить, почему награда, все равно, приходит ли она скоро или заставляет себя ждать, обычно очень велика. Если награда приходит скоро, это часто губит писателя. Если она заставляет себя ждать слишком долго, это очень часто озлобляет его. Иногда награда приходит лишь после смерти, и тогда ему уже все равно. Но именно потому, что писать правдивые, долговечные произведения так трудно, по-настоящему хороший писатель рано или поздно будет признан. Только романтики воображают, что на свете есть «неизвестные мастера».
Настоящий хороший писатель будет признан почти при всякой из существующих форм правления, которая для него терпима. Есть только одна политическая система, которая не может дать хороших писателей, и система эта — фашизм. Потому что фашизм — это ложь, изрекаемая бандитами. Писатель, который не хочет лгать, не может жить и работать при фашизме.
Фашизм — ложь, и потому он обречен на литературное бесплодие. И когда он уйдет в прошлое, у него не будет истории, кроме кровавой истории убийств, которая и сейчас всем известна и которую кое-кто из нас за последние несколько месяцев видел своими глазами.
Писатель, если он знает, из-за чего и как ведется война, привыкает к ней. Это — важное открытие. Просто поражаешься при мысли, что ты действительно привык к ней. Когда каждый день бываешь на фронте и видишь позиционную войну, маневренную войну, атаки и контратаки, все это имеет смысл, сколько бы людей мы ни теряли убитыми и ранеными, если знаешь, за что борются люди, и знаешь, что они борются разумно. Когда люди борются за освобождение своей родины от иностранных захватчиков и когда эти люди — твои друзья, и новые друзья и давнишние, и ты знаешь, как на них напали и как они боролись, вначале почти без оружия, то, глядя на их жизнь, и борьбу, и смерть, начинаешь понимать, что есть вещи и хуже войны. Трусость хуже, предательство хуже, эгоизм хуже.
В Мадриде мы, военные корреспонденты, в прошлом месяце девятнадцать дней были свидетелями убийства. Совершала его германская артиллерия, и это было отлично организованное убийство.
Я сказал, что к войне привыкаешь. Если по-настоящему интересуешься военной наукой, — а это великая наука, — и вопросом о том, как ведут себя люди в моменты опасности, этим можно так увлечься, что одна мысль о собственной судьбе покажется гадким себялюбием.
Но к убийству привыкнуть нельзя. А мы в Мадриде девятнадцать дней подряд наблюдали массовое убийство.
Фашистские государства верят в тотальную войну. Это попросту значит, что, всякий раз как их бьют вооруженные силы, они вымещают свое поражение на мирных жителях. В эту войну, начиная с середины ноября 1936 года, их били в Западном Парке, били в Пардо, били в Карабанчеле, били на Хараме, били под Бриуэгой и под Кордовой. И всякий раз, после поражения на фронте, они спасают то, что почему-то зовут своей честью, убивая гражданское население.
Начав описывать все это, я вызвал бы у вас только тошноту. Может быть, я пробудил бы в вас ненависть. Но не это нам сейчас нужно. Нам нужно ясное понимание преступности фашизма и того, как с ним бороться. Мы должны понять, что эти убийства — всего лишь жесты бандита, опасного бандита — фашизма. А усмирить бандита можно только одним способом — крепко побив его. И фашистского бандита бьют сейчас в Испании, как сто тридцать лет назад на том же самом полуострове били Наполеона. Фашистские государства знают это и готовы на все. Италия знает, что ее солдаты не будут драться за пределами своей страны, и, несмотря на превосходное снаряжение, они не идут ни в какое сравнение с солдатами Народной испанской армии, не говоря уже о бойцах Интернациональных бригад.
Германия осознала, что она не может рассчитывать на Италию как на союзника в любой наступательной войне. Я недавно читал, что фон Бломберг присутствовал на больших импозантных маневрах, которые устроил для нею маршал Бадольо; но одно дело маневрировать на венецианской равнине, вдали от всякого противника, и совсем другое дело подвергнуться контрманевру и потерять три дивизии на плато между Бриуэгой и Триуэгой в боях с Одиннадцатой и Двенадцатой интербригадами и превосходными испанскими частями Листера, Кампесино и Мэра. Одно дело бомбардировать Альмерию и захватывать беззащитную Малагу, сданную в результате измены, и совсем другое дело положить семь тысяч под Кордовой и тридцать тысяч в безуспешных штурмах Мадрида.
Я начал говорить о том, как трудно писать хорошо и правдиво, и о том, что достигших этого мастерства неизбежно ждет награда. Но в военное время, — а мы живем в военное время, хотим мы того или нет, — награды откладываются на будущее. Писать правду о войне очень опасно, и очень опасно доискиваться правды. Я не знаю в точности, кто из американских писателей поехал в Испанию на поиски ее. Я знаю многих бойцов батальона имени Линкольна. Но это не писатели. Они пишут только письма. В Испанию поехало много английских писателей. Много немецких писателей. Много французских и голландских писателей. А когда человек едет на фронт искать правду, он может вместо нее найти смерть. Но если едут двенадцать, а возвращаются только двое — правда, которую они привезут с собой, будет действительно правдой, а не искаженными слухами, которые мы выдаем за историю. Стоит ли рисковать, чтобы найти эту правду, — об этом пусть судят сами писатели. Разумеется, много спокойнее проводить время в ученых диспутах на теоретические темы. И всегда найдутся новые ереси, и новые секты, и восхитительные экзотические учения, и романтичные непонятые мэтры, — найдутся для тех, кто не хочет работать на пользу дела, в которое якобы верит, а хочет только спорить и отстаивать свои позиции, умело выбранные позиции, которые можно занимать без риска. Позиции, которые удерживают пишущей машинкой и укрепляют вечным пером. Но всякому писателю, захотевшему изучить войну, есть, и долго еще будет, куда поехать. Впереди у нас, по-видимому, много лет необъявленных войн. Писатели могут участвовать в них по-разному. Впоследствии, возможно, придут и награды. Но это не должно смущать писателей. Потому что наград еще долго не будет. И не стоит писателю особенно надеяться на них. Потому что, если он такой, как Ральф Фокс и некоторые другие, его, возможно, не будет на месте, когда настанет время получать награду.
ИСПАНСКИЙ РЕПОРТАЖ
Когда «Эр-Франс», на котором мы прилетели из Тулузы, прошел, снижаясь, над центральными кварталами Барселоны, улицы были пусты. Ни души, как в деловой части Нью-Йорка в воскресное утро.
Мягко коснувшись бетонной дорожки, самолет с ревом подрулил к низенькому строению, и мы, успев намерзнуться над снежными вершинами Пиренеев, принялись отогревать руки у чашек с кофе и молоком; у входа трое полицейских в кожаных куртках, с пистолетами, перешучивались между собой, и тут мы узнали, почему так тихо в Барселоне.
Только что здесь побывал трехмоторный бомбардировщик в сопровождении двух истребителей и сбросил на город бомбы; семь человек убиты, тридцать четыре ранены. Мы опоздали на полчаса и пропустили бой, в котором республиканские истребители дали отпор врагу. Я лично не очень жалею об опоздании: у нас тоже трехмоторный самолет, и могла произойти легкая путаница.
Мы летели к Аликанте на небольшой высоте над белыми пляжами, серобашенными городками, над морем, пенящимся у скалистого мыса, и ничто не говорило о войне. Шли поезда, мулы тянули свой плуг, рыбачьи лодки уходили в море, из фабричных труб валил дым.
Но над Таррагоной все пассажиры столпились у обращенного к берегу борта самолета и стали разглядывать сквозь узкие окна накренившееся набок грузовое судно, поврежденное, как видно, артиллерийским огнем и выбросившееся на берег, чтобы спасти груз. Судно сидело на мели и походило сейчас в прозрачной морской воде на оснащенного трубами кита, приплывшего умирать к берегу.
Мы пролетели над тучными темно-зелеными валенсийскими равнинами с белыми домиками, разбросанными там и сям, над суетливым портом и широко раскинувшимся желтым городом. Пересекли затопленные рисовые поля, потом взмыли над диким горным хребтом, подобно орлам с высоты окинули взором людскую цивилизацию и ринулись вниз так, что заболело в ушах, к сверкающему синему морю и к окаймленному пальмами, похожему на Африку, аликантскому побережью.
Самолет с ревом пошел дальше, в Марокко, а я на тряском автобусе покатил из аэропорта в Аликанте. Я попал в самый разгар торжеств; великолепная, обсаженная финиковыми пальмами набережная была забита народом, на улицах стояла толчея.
Шел призыв молодых людей от двадцати одного до двадцати шести лет, и рекруты со своими девушками и семьями праздновали вступление в армию и победу над итальянскими регулярными частями при Гвадалахаре. Взявшись под руки, по четыре в ряд, они кричали и пели, играли на аккордеонах и на гитарах. Прогулочные лодки в аликантском порту были заняты парочками, которые, держась за руки, совершали прощальную прогулку, а на берегу, где перед призывными пунктами стояли длинные очереди, царило неистовое веселье.
По всему побережью, пока мы ехали в Валенсию, ликующие толпы заставляли думать больше о ferias и fiestas прежних дней, нежели о войне. И только вышедшие из госпиталя солдаты, ковыляющие по дороге в мешковато сидящей на них форме Народной милиции, напоминали, что идет война…
Под дождем пополам со снегом я пересек поле Гвадалахарского сражения и проехал дальше за наступающими республиканскими частями; с одеялами на плечах, многие уже вырядившись в трофейные итальянские маскировочные плащи, республиканские пехотинцы устремились по проселочным дорогам за Бриуэгой, силясь догнать бегущих итальянцев.
Влево от Сарагосского шоссе, за Утанде, они встретили сопротивление противника, и там рвались снаряды, но на всех остальных участках фронта итальянцы дружно отступали, решившись, как видно, скрыться за пределы карты мадридского района, по которой мы ориентировались.
По дорогам были брошены пулеметы, зенитные орудия, легкие минометы, ящики со снарядами и пулеметными лентами; на обочинах обсаженного деревьями шоссе стояли брошенные грузовики, танкетки, тягачи. На бриуэгских высотах по всему полю сражения белели письма и бумаги, лежали вещевые мешки, шанцевый инструмент и повсюду трупы.
В жару все трупы одинаковы, но эти мертвые итальянцы, лежавшие с восковыми, посеревшими лицами под холодным дождем, казались маленькими и жалкими. Они не походили на людей; в одном месте, где снаряд накрыл разом троих, останки убитых валялись как сломанные игрушки. Одной кукле оторвало ноги, и она лежала без всякого выражения на восковом, заросшем щетиной лице. У другой куклы осталось полголовы, а третья просто переломилась пополам, как плитка шоколада в кармане.
С холмистых высот поле боя уходило в дубовый подлесок и везде хранило следы внезапного стремительного отступления. Сейчас нельзя точно определить потери итальянцев в Гвадалахарском сражении. Думаю, что они потеряли от двух до трех тысяч убитыми и ранеными.
Помимо того что эта битва спасла для республиканцев Гвадалахарское шоссе, она была первым крупным успехом после восьми месяцев обороны и спаяла народ в яростном гневе против чужеземного нашествия.
Набор в созданную республиканцами армию проходит с лихорадочным подъемом. Когда я в пять часов утра покидал Валенсию, две тысячи человек стояли в очереди у закрытого еще призывного пункта. Народ охвачен энтузиазмом, колонны грузовиков из провинции везут в Мадрид продовольствие и подарки, и в армии крепнет
Генералиссимус Франко, растрепавший своих марокканцев в безуспешных атаках на Мадрид, сейчас видит, что итальянцы ненадежны, и не потому, что они трусы а потому, что итальянцы, защищающие родину на рубеже Пьяве — Граппа, — это одно, а итальянцы, которые думали попасть на гарнизонную службу в Абиссинию и угодили вместо того в Испанию, — совсем другое…
Четыре дня подряд я изучал поле боя под Бриуэгой, обходя его с командирами, которые руководили сражением, и с офицерами, которые вели бой, — проверил позиции, прошел по следу атакующих танков и заявляю, что Бриуэга займет место в военной истории рядом с другими решающими мировыми сражениями.
Нет ничего более зловещего и страшного, чем след боевого танка. Ураган в тропиках оставляет причудливый прокос, где все сметено с лица земли, но две параллельно бегущие борозды, оставленные танком в красной глине, приводят к сценам планомерной смерти, которые похуже любого урагана.
Дубовый подлесок к северо-западу от Ибаррского дворца, в треугольнике, образуемом пересечением дорог на Бриуэгу и Утанде, все еще полон мертвых итальянцев, до которых не добрались похоронные команды. Они полегли не как трусы, они пытались защищать свои искусно укрепленные пулеметные и автоматные оборонительные точки; танки настигли их, и вот они лежат.
Дубовый лесок и невспаханная равнина каменисты, и итальянцы, видя, что лопата не берет землю, возвели каменные укрытия; снаряды шестидесяти танков, поддерживавших пехоту под Бриуэгой, разрываясь об эти брустверы, производили ужасающее действие; на мертвых страшно глядеть. Итальянские танкетки с одними лишь пулеметами были беспомощны против средних танков республиканцев, оснащенных пулеметами и пушками; все равно как катер береговой охраны против боевого крейсера.
Изучение поля боя опровергает легенду, что битва при Бриуэге была выиграна с воздуха и что противник бежал в панике, не сопротивляясь. Семь дней шло яростное сражение, по большей части в дождь, снег и распутицу, полностыо парализовавшую автотранспорт. В последний день, роковой для итальянцев, авиация сумела подняться в воздух, и сто двадцать самолетов, шестьдесят танков и почти десятитысячная пехота республиканцев разгромили наголову три итальянские дивизии по пять тысяч солдат в каждой. Координированные действия авиации, танков и пехоты знаменуют новый этап в Испанской войне. Кое-кому это не поправится и будет объявлено пропагандой, но я-то видел поле боя, видел трофеи, пленных и мертвецов.